«Каразин! Азия!»

Караван истории

Туркестан вошел в русскую культуру в шестидесятые годы XIX века, в пору колонизации Средней Азии, мощным вербальным потоком: это и Щедрин с «Господами ташкентцами», и лесковский «нахалкиканец из-за Ташкенту», и публицистика с беллетристикой в столичных российских журналах.
Слагателем собственно туркестанского текста русской культуры был Николай Каразин. Мало какой литературный альманах или журнал при жизни писателя выходил без его публикаций: очерки, рассказы, романы были известны читающей публике и узнаваемы ею. В мемуарах, основанных на материале истории и литературы рубежа XIX–ХХ веков, а также в литературе первой половины ХХ века Каразин, художник и писатель, упоминается без особых справочных комментариев, как личность, хорошо известная современникам.
Сегодня Николай Николаевич Каразин (1842–1908) как литератор известен мало, больше – как художник. При жизни о нем много писали. Так, параллельно с публикацией его романов и очерков в петербургских журналах «Дело», «Нива» печатались рецензии, разборы его текстов – порой острые, нелицеприятные, но содержащие однозначную оценку: Каразин – явление самобытное, узнаваемое. К слову, еще тогда было переведено несколько сборников его прозы: на немецкий – «Ак Токмак. Очерки нравов Центральной Азии», опубликованные в «Deutsche Rundschau» в 1875 г., «Der Zweibeinige Wolf» – «Двуногий волк» (1876); на французский – «Scènes de la vie terrible dans l’Asie centrale» – «Сцены ужасной жизни в Центральной Азии» (1880) и «Le Pays ou l’on se battra: voyages dans l’Asie Centrale» – «Страна, в которой сразимся: поездки в Центральную Азию» (1879), и др.
Каразин, будучи русским офицером, разделял идеологию Туркестанского проекта, и это многогранно отражено в его живописном и литературном творчестве. С другой стороны, как писатель-реалист и писатель-этнограф, он не мог обойти кровавый и насильственный характер этого проекта. Потому в его прозе ощутима щед­ринская интенция – родом из «Господ ташкентцев», подтверждением чему служит прозрачное заглавие его романа – «Погоня за наживой», в котором представлены «ташкентцы» всех мастей и профессиональных пристрастий: «Их много теперь туда едет»; «Мы будем рыскать по горам и запускать в их недра свои буравы и щупы…».
Как Россия завоевывала Туркестан – об этом почти вся проза Каразина, забытого (по причинам несоответствия советской пропагандистской машине).
Каразин участвовал в военных походах в Туркестан, а позже не раз посещал Среднюю Азию в составе этнографических экспедиций. Живописные и словесные способности Каразина, его наблюдательность стали залогом точных, колоритных, объемных зарисовок о впервые увиденном в чужеземном крае.
Большинство этнографических наблюдений Каразина, воплощенных в его художественных (это двадцатитомное собрание сочинений 1905 г.) и нехудожественных (публиковавшихся в журналах XIX в.) текстах, можно было бы перечислить в одном абзаце. Каразин увидел и зафиксировал излюбленную позу среднеазиатов – сидение на корточках; отсутствие в их трапезе ложки; прижимание руки к животу – знак благодарности; мальчиков-бачей – танцоров, выступавших на тамаше (празднике-вечеринке); цоканье как выражение крайних эмоций; предпочтительные гастрономические блюда; малайку – род прислуги; одежду и украшения мужчин и женщин; дома без окон и узкие улочки; сакральное отношение к колодцам; распространившееся с приходом русских потребление алкоголя; бросание камнями в недоброжелателей; описание среднеазиатских (или бухарских) евреев и другое. На этом можно было бы этнографические находки Каразина завершить.
Однако заслуживает внимания то, как писатель вплетает в ткань своих произведений все перечисленные особенности чужой культуры, – во-первых; во-вторых, многократное упоминание – на разные лады – всех названных иноэтнокультурных черт жизни, очевидно, имеет четкую цель: привлечь внимание читателя экзотизмами, которые воссоздают картину жизни другой, доселе неведомой культуры. Возможно, не всё, прописанное Каразиным, зафиксировано впервые именно им. Тем не менее писатель принадлежит к первой волне русского освоения Туркестана, поэтому его можно считать пионером в литературной этнографии края. Туркестанский текст русской культуры не столько инициирован Каразиным, сколько им же самим и создан: бесчисленное повторение одних и тех же деталей быта и культуры, переходящих из очерка в роман, из путевых записок в рассказ, превращающихся в паттерны, или сигнатуры, или, иными словами, в прецедентные культурные образы-клише в самих каразинских текстах.
От военного министерства Российской империи во второй половине XIX в. исходили циркуляры и устные пожелания, поощряющие к занятию этнографией на недавно завоеванных территориях в Азии: «Тем, кто занимался изучением Востока вне академической среды, принадлежала важная роль в сборе первичных данных во время путешествий по странам Азии. Например, Бартольд отмечал: “<…> <В сборе материала> на местах главная польза приносится офицерами и чиновниками, а не выпускниками восточного факультета <Санкт-Петербургского университета>”».
Из туркестанского десанта вышло много востоковедов, этнографов. М. К. Басханов, составитель словаря «Русские военные востоковеды до 1917 г.», пишет, что становление «военного востоковедения происходило параллельно с расширением­ территориальных владений Российской империи в Азии», в российской армии даже появилась неизвестная прежде «военная специальность – “офицер-востоковед” (“офицер-ориенталист”), которая была включена в штаты пограничных военных округов…». Подобного культурологического явления, пишет М. К. Басханов, не было ни в одной стране мира. Русские военные, став по совместительству и этнографами, первыми оставили свои наблюдения о Туркестанском крае. Среди них – ­Николай Каразин. Описанные им обычаи, типажи, быт, кухня, этика поведения, нравы, прецедентные тексты местного населения – всё увиденное и услышанное в Средней Азии стало первым богатым урожаем фольклорно-этнографической экспедиции. После Каразина его находки стали массово тиражироваться, складываясь в туркестанский текст русской культуры.
Критик журнала «Дело» (1874), разбирая особенности литературного таланта Каразина, пишет: «Он пользуется беллетристическою формою не для того, чтобы проводить и доказывать те или другие теоретические положения – как это делает большинство наших современных беллетристов, – а только для того, чтобы разъяснять и комментировать сложившиеся в его уме картины местной жизни и нравов. Ни в выборе, ни в концепции, ни в освещении этих картин нет решительно ничего такого, что бы могло дать повод заподозрить их автора в пристрастном отношении к наблюдаемым им фактам. Он объективен не потому, чтобы он особенно старался быть объективным, а просто потому, что его таланту совершенно чужда всякая субъективная рефлексия. Картины окружающей действительности поражают его воображение, и он непосредственно переносит их… не на полотно, а на писчую бумагу, не внося в них ничего или почти ничего своего, лично ему принадлежащего».
Рассмотрим сделанные Каразиным этнографические находки, которыми он наполнил свои художественно-исторические тексты. Из этих географически привязанных паттернов складывается определенный узор, в нашем случае – туркестанский текст.
Писательский взгляд Каразина, профессионального художника, заточен на детали. Он видит своих персонажей в специфических позах, не свойственных русской и европейской культуре. Так, персонажи писателя «сидят на корточках» в разных бытовых ситуациях. Писателю важно акцентировать внимание читателя на этой этнографической детали, потому что он транслирует инокультурную картину мира, в которой важны даже такие мелочи. Туземцы, персонажи прозы Каразина, проводят на корточках время досуга («Атлар», «В камышах»), время молитвы («Как чабар Мумын берег вверенную ему казенную почту»). На корточках – в горе («Тигрица»). В той же позе видит Каразин плененных: «Несколько человек, полуголых <…> с искаженными страхом и ожиданием лицами, сидели на корточках, связанные попарно, под конвоем двух или трех казаков…» («Страшное мгновение»). На корточках сидят мужчины и женщины: «Женщина сидела на корточках около огня и дрожала, как в лихорадке. Остатки полосатого халата едва держались на плечах…» («Ургут»). Среднеазиаты слушают уговоры русского геолога, объясняющего им перспективы разработок горной породы: «Часа два битых говорили они. Джан-Оглы пришел в половине разговора, сел на корточки и тоже все поддакивал» («Погоня за наживой»). На корточках – во время приготовления­ пищи («На далеких окраинах»), на корточках велась иносказательная агитация дервишами – против неверных («Юнуска-головорез»).
Ни у какого русского писателя, кроме Каразина, мы не встретим столь акцентированной фиксации этой этнографической позы, вошедшей в существующий до сих пор набор стереотипов повседневности при изображении представителей Туркестанского края. В контексте физической антропологии эта специфическая поза объясняется зависимостью от быта и образа жизни.
Н. А. Варенцов, московский предприниматель рубежа XIX–XX вв., по прибытии в Туркестанский край вынужденный соблюсти этикетную формальность, подтверждает: «Мне впервые пришлось сидеть на корточках, и я чувствовал себя скверно, у меня ломило ноги». Среднеазиаты, напротив, стараясь вписаться в церемониал инокультуры, страдают и мучаются, сидя на стуле. Варенцов описывает свои торговые контакты в Средней Азии, в частности с Матвафой Юсуповым, который приезжал к нему в имение: «Вспоминаю об обеде у меня в имении, когда ему пришлось сидеть долго на стуле; от непривычки сидеть на стуле у него затекли ноги, и нужно было видеть его радость, когда зашел разговор с детьми, узнавшими, что в Хиве принято сидеть на полу, поджав ноги…».
Взгляд Каразина-этнографа, путешествовавшего по Туркестану, вычленил эту особенность, которая, тиражируясь, превратилась в паттерн туркестанского текста. Далее в туркестановедческой литературе периода колонизации (среди авторов – П. Пашино, Д. Н. Логофет, Г. Гинс, А. Квитка, К. Скорино, В. Гартевельд, П. Небольсин, Д. Долгоруков, Н. Уралов, а также А. Вамбери и С. Хедин) этот паттерн превратился в локальный стереотип. С одной стороны, перед нами этнографическое наблюдение, с другой – рецепция чужой культуры, выражение ориентализма.
Восточная особенность отправлять в рот плов и другие яства руками – не новость. Но ведь когда-то это было откровением для человека европейской культуры, в частности для Каразина. В его прозе широко растиражирована среднеазиатская трапеза «без ложки»: «Ешь, чего смотришь! – толкнул Бабаджанов соседа, прапорщика Столбушина. – Да ложки нет! – отозвался тот. – А ты вот как! И киргиз бесцеремонно запустил пять пальцев в дымящееся блюдо с пловом» («Наль», «Двуногий волк», «С севера на юг» ).
Завершить в Туркестане трапезу звуковым сопровождением, по наблюдению Каразина, бонтон: «Мирза Юсуп и все гости успели рыгнуть по второму разу. Рыгание выражает то, что гость удовлетворен угощением хозяина и наелся до последней степени. Позабыть рыгнуть – значит показать себя человеком, совершенно не знающим приличий. Рыгать слишком часто – это тоже могут принять за слишком уже усиленную лесть, и потому тут тоже должна быть своего рода сноровка, которую и изучают вместе с остальными правилами азиатского этикета. Итак, гости рыгнули уже по второму разу» («На далеких окраинах», «Тьма непроглядная»).
Каразина удивила церемониальная особенность азиатов во время просьб, обращения, благодарности прикладывать руку (руки) к животу (к желудку), о чем он многократно повторяет в своих сюжетах: «Давлет подобострастно раскланялся, прижимая руки к желудку, и, согнувшись, вошел в палатку» («Наль», «На далеких окраинах»).
Востоковед В. П. Наливкин в начале ХХ в. писал о том, что «почтительное складывание рук на животе» в комплексе со смиренным видом, опусканием глаз долу и деланной мягкостью является правилом мусульманской вежливости, прививаемым с юного возраста.
Колониальное прошлое причудливо отозвалось в постколониальной культуре: набор жестов, поз, слов, ментефактов и др., вывезенный когда-то «ташкентцами» (в щедринском значении) из Туркестана, органически врос в блатную культуру ХХ века – что закономерно, так как интенция «ташкентства» по сути маргинальная. В современном дискурсе сидение на корточках часто сопровождает описание городских, дворовых посиделок, пространства уголовников, есть даже фотографии с каменных надгробий, вывешенных в Интернете, где уголовный авторитет изображен сидящим на корточках; а жест, аналогичный русскому «бить по рукам», но с поднятыми вверх и встречающимися в хлопке ладонями, тоже характерный для маргинальной культуры, вывезен был оттуда же, из Средней Азии: «Я не стал торговаться… И сразу надбавил цену почти в полтора раза, после чего приятель мой немедленно согласился и, в виде вящего удостоверения в своей благонадежности, сильно шлепнул ладонью своей руки об мою, что, кстати сказать, составляет необходимейший у киргизов, сартов и других туземных обитателей акт при всяких куплях-продажах и иных подобных сделках, заменяя нотариальное условие».
Этнические жесты, намеренно акцентированные Каразиным путем многократных повторов, зажили впоследствии в виде слагаемых туркестанского текста.
Еще одну особенность среднеазиатских народов – в речевой коммуникации – подметил Каразин (к слову, эта деталь в виде эндемической разошлась впоследствии по анекдотам с инокультурной тематикой): среднеазиат выражает свои эмоции – от сочувствия до восторга посредством прицокивания.
Для написания книги «Ташкентский текст в русской культуре» был проведен опрос: информантам предлагалось перечислить паттерны – слова/понятия/артефакты и проч., с которыми ассоциируется топоним «Ташкент», чтобы, собственно, проверить, существует ли в русском дискурсе ташкентский текст. Участниками опроса были люди, никогда не жившие в Ташкенте (что было важно). В ряду ответов были в немалом количестве названы гастрономические блюда, а именно плов. И начат этот путь тиражирования плова (а значит, складывания туркестанского текста) в произведениях Каразина: «…Там варили неизбежный плов для приезжих, для чего с вечера еще были зарезаны целых пять баранов» («Рахмед-Инак, бек Заадинский»). Во всех фрагментах прозы Каразина, описывающих угощение, плов неизменен. Называются и другие блюда (шурпа).
Еще один экзотический продукт среднеазиатской гастрономии – курт – привлек внимание Каразина. Форма курта и отсутствие эквивалентного аналога в других культурах породили немало анекдотов и комических нарративов. Курт – небольшой, с грецкий орех, скатанный из сырно-творожной массы белый шарик. Пока курт «обкатался» для русского уха до собственно курта, поначалу он был крут (языковой процесс метатезы), что и отражено в прозе Каразина («Страшное мгновение»).
В сборнике избранных произведений Н. Н. Каразина 1993 г. (первое после 1905 г. переиздание) публикаторы отредактировали писателя, напечатав вместо крут – курт, и напрасно, так как крут встречается не у одного Каразина – такова была одна из форм огласовки слова в конце XIX в.
Масло – один из базовых продуктов кулинарии любого народа, на нем готовят пищу. По тому, насколько частотна эта деталь в нарративе Каразина, можно делать вывод об удивлении писателя, или его этнографической находке. Если в ХХ в., в пору советского быта, основополагающим в среднеазиатской кулинарии было хлопковое масло, то к недоумению многих читателей и опрошенных информантов, а также азиатских экскурсоводов, считающих хлопковое масло национальным «вечным» продуктом, в XIX в. хлопкового масла просто не существовало. Об этом пишет современный исследователь: «Среди местного населения в годы советской власти укоренилось твердое убеждение, что хлопковое масло исстари употреблялось их предками для приготовления плова и других блюд национальной кухни. Однако исторические документы убедительно свидетельствуют о том, что жители Средней Азии издавна и практически до конца XIX века пользовались либо кунжутным (кунжут мой), либо льняным (зигир мой) маслами. Извлекаемое же вручную из семян хлопчатника незначительное количество масла шло исключительно на технические нужды и вовсе не употреблялось в пищу. По существу, использование его как пищевого продукта началось в Туркестанском крае лишь на рубеже XIX и ХХ столетий. <…> В 1905 году туркестанские власти пригласили в Среднюю Азию талантливого инженера-технолога В. Г. Гофмейстера и поручили ему изучить постановку хлопково-маслобойного дела в крае». Однако эта запись – постколониальная рецепция. В XIX в. развитие хлопководства выглядело только как начинание. (Об этом пишет Г. П. Федоров). Но в то время, которое описывает Каразин, Кауфман занят был не хлопковыми, а военными проблемами.
В историческом романе Абдуллы Кадыри «Минувшие дни» (1920-е) о туркестанских событиях середины XIX в. тоже упоминается среднеазиатский кулинарный ингредиент: «…этот холодок хоть и не доставлял особого беспокойства, но все же доносившийся откуда-то запах перекаливаемого льняного масла был противен до тошноты». Таким образом, и льняное масло использовалось в приготовлении пищи, наряду с кунжутным, но отнюдь не хлопковое – это важно для разрушения стереотипа о хлопковом масле как паттерне среднеазиатской культуры.
Каразин, наблюдательный писатель, приходит к заключению: кунжутное масло – основа среднеазиатской кухни («В камышах», «Ургут», «Зарабулакские высоты»).
В романе «Гнет» (1950-е гг.) А. Алматинская (знаток прозы Каразина) преподносит хлопково-масляную эпопею Туркестана как поступательный историко-культурный процесс: «Уж куда как хорошо масло-то, – проговорила она, ставя бутылку на стол. – Чисто мед, – похвалил Силин, – откудова? <…> – Здешнее. Из хлопка давленное… – Из хлопка? Здесь больше кунжутное народ потребляет. Так то черное, с зеленью, да и вонючее. – Это наш капитан все опыты ставит, – объяснил Хмель. – Неужто из хлопка? – Силин понюхал масло. – Чудеса. Как же он его гонит? – А Евсеев – башковитый хозяин. Надумал – поставил заводик, гонит масло, а шелуху, жмых – скотине».
Детали художественных текстов находят подтверждение в среднеазиатских травелогах и мемуарной литературе.
К этнографическим наблюдениям Каразина можно отнести тему пития в Туркестанском крае. О содержащемся в Коране запрете употреблять алкоголь известно не только мусульманам – это знание транслируется и в немусульманской повседневности. «И хочет Сатана азартом и вином / Вражду и ненависть средь вас посеять / И уклонить от поминания Аллаха и молитвы, / Ужель вы не сумеете сдержаться?» (Сура 5:90–91).
Процесс колонизации любой территории несет как благо, так и разрушение исконных традиций.
Как происходило внедрение колониального алкогольного продукта в среднеазиатскую повседневность, можно проследить по отдельным фрагментам каразинской прозы, которая фиксирует процессы, происходившие в Средней Азии с началом русской экспансии («Ак-Томак», «Тьма непроглядная», «Кочевья по Иссык-Кулю»).
Специфический допинг, подмеченный Каразиным, – легальный насвай («Страшное мгновение»).
Общее место туркестанского текста – гостеприимство. Однако не все однозначно: для представителей инокультуры, в частности, пришедших русских, стало очевидно, что формы приветствия и благорасположения лишь формальность, церемониальный этикет: «“Что за дьявол?” – думают они. А те опять: – “Аман-сыз?” (здоровы ли вы? значит). Да ладно, говорят, ничего, слава те, Господи! Откедова? – Те опять за свое: “Джаны-гыз-аман-ба?” (скот и душа здоровы ли ваши?)» («С севера на юг»); «…Саид-Азим… с видом человека, которому положительно спешить некуда, спросил Лопатина о состоянии его здоровья и здоровья его домашних…» («Погоня за наживой»).
Частота приведенных примеров из произведений Каразина – свидетельство неслучайности вовлеченных в этнографический контекст явлений и слов, а также иллюстрация к существованию в русской культуре туркестанского текста. Любой локальный текст (здесь: туркестанский) выступает как фольклорно-мифологический срез, состоящий из образов, особенностей ландшафта, культовых мест, характерных артефактов, афоризмов и прочих прецедентных языковых клише, тиражируемых, помимо устной речи, литературными текстами (художественными и публицистическими). В эту совокупность паттернов локального текста входит и слово малайка, мальчик на побегушках. «Кличка всякого работника-туземца» («С севера на юг»), – комментирует Каразин эту единицу из обиходной лексики русских Средней Азии.
Варенцов в своих воспоминаниях описал Среднюю Азию, где он бывал не раз по предпринимательской надобности, – его мемуары изобилуют упоминанием разного рода малаек, что звучит в унисон с художественными текстами Каразина.
Слово малайка (малай) дожило (как следует из опроса информантов) до 1970-х гг. На просьбу что-то сделать, выполнить, часто можно было слышать в ответ: «Малаи были при Николае». Ныне, как показал опрос, слово ушло из речи.
В журнале «Нива» за 1872 г. опубликован этнографический очерк Каразина «Мальчики-пращники», в нем идет речь о специфическом способе охраны садов-огородов от птиц-вредителей. «Всюду на полях, на расстоянии полета камня один от другого, стоят невысокие, глиняные столбики. На верхней площадке этих наблюдательных постов удобно может поместиться мальчик; даже другой может к нему присоединиться, если им захочется потесниться, – и отсюда дети наблюдают за вверенным им участком, пуская в дело свою пращу при каждом удобном случае. <…> С самого раннего утра, едва только загорится на востоке золотая лента и проснутся хоры пернатых, мальчики с пращами уже на своих местах и уходят домой только с вечерней прохладой…»
Об этом этнографическом наблюдении Каразин упоминает и в художественном тексте: «Старый полуголый таджик давал инструкцию двум мальчуганам, взлезшим на глиняные столбики со своими пращами и подолами рубашек, наполненными маленькими комочками глины. Мальчики собирались стеречь посев джугары (китайского проса) от целых стай крылатых воришек, шумными обществами перелетающих от одного поля на другое» («Ак-Томак»).
Праща и камень вошли в образный арсенал туркестанской словесности.
Вероятнее всего, побитие камнями – естественная реакция как на людей, так и на их поступки, которые не вписывались в аксиологию картины мира среднеазиатских народов, о чем неоднократно упоминает В. П. Наливкин: «Несколько лет назад в Бухаре, по постановлению казиев, был казнен через побиение камнями туземец, уличенный в оскорблении словом мусульманской религии»; всевозможные нарушения правил общежития, предписанных шариатом, карались в том числе и «побиением камнями». Такие же наблюдения сделал А. Вамбери: «Достаточно было бросить взгляд на женщину под покрывалом, чтобы человека казнили по обряду “реджм”, как велит религия. Мужчину вешают, женщину закапывают вблизи виселицы в землю по грудь и побивают каменьями, а так как в Хиве нет камней, то бросают кесек (твердые комья глины)…»
В романе «На далеких окраинах», первом туркестанском произведении Каразина, заглавие которого стало прецедентной лексической единицей туркестанского текста, есть такой диалог:
«Где-то далеко на Востоке открылась какая-то страна. Туда нужны люди, туда их ищут и зовут, льготы разные обещают: уж не махнуть ли?..
– А что, тебе не страшно будет в такую даль?
– Чего же мне бояться? Ведь едут же люди.
– Но все-таки, ведь это так далеко: необозримые степи, верблюды, тигры, скорпионы, возвратные горячки… там головы режут и выставляют на копья, там…».
Собственно, в этом диалоге и сосредоточены почти все паттерны туркестанского текста, все те этнографические и ландшафтные диковины, которые будоражили взгляд русского человека, а впоследствии стали бесконечно повторяться в устной и письменной речи, в изобразительном искусстве. Для русского просвещенного читателя рубежа XIX–ХХ веков завоеванные Российской империей земли ассоциировались с писателем Николаем Каразиным, о чем лаконично, ярко и по сути написал в своих воспоминаниях художник Виктор Уфимцев, в 1920 г. отправившийся из Омска в Туркестан: «Завтра в Самарканд. Тесно и душно в товарном вагоне. Перебрались на крышу. Вокруг выжженный, желтый простор и горы синеющей каймой опоясывают горизонт. Каразин! Азия!»

Элеонора Шафранская