На самаркандской бумаге , под гранатовым деревом

Шарқ юлдузи/ Dekabr 4, 2017/ Проза

Эссе

(три из жизни вырванных страницы)

В Востоке есть своя прелесть и свои чары,
и уже один пейзаж: горы, пустыни, оазисы, реки,
степи, повитые древней дымкой, –
вызывают совершенно особое настроение,
приоткрывая несказанно великую древность
во всей ее ветхозаветной, пастушеской и кочевой простоте…

Сергей Бородин

ПРОЛОГ

Бывают, знаете ли, эдакие старые бабки (особенно при церквях, музеях, но чаще в живых каких-нибудь очередях), которые всегда всё и про всех очень уверенно ведают.
По сути же, ни про что и – ничего…
Я избегаю таких, в лучшем случае боясь обидеть вежливым снисхождением, в худшем – жалея на их многочисленные и бестолковые слова потратить свое, вроде бы полезное жизненное время.
Однако одна из подобных старух однажды очень долго ходила за нами по комнатам музея-квартиры Сергея Петровича Бородина, русского писателя, когда-то почетно похороненного в Ташкенте. Ходила хотя и молча, но с явным желанием перебить официального экскурсовода, который не давал ей произнести ни слова, зато, честно отрабатывая свой хлеб, водил указкой по застекленным и незастекленным экспонатам, считывая подписи под экспонируемыми фотографиями, иллюстрирующими все этапы жизненного и творческого пути исторического классика.
Старушка семенила за нами вслед, астматически дыша в наши интеллектуальные спины, довольствуясь хотя бы тем, что ей доверили выключать подсветку под уже нами осмотренными экспонатами, мимо которых мы прошли.

…А может, и не доверили, может, она сама, по собственной своей старушечьей инициативе, щелкала выключателями, радуясь ощущению хоть такой своей ответственности…
Наконец, мы вошли в святая святых – кабинет знаменитого писателя. Стол у окна, широко смотрящего в зелень близкого сада. Кресло перед столом. Деревянные его подлокотники – всегда кажется – хранят не свое лишь только древесное тепло, но и тепло человеческого прикосновения. На сей раз – его, Сергея Бородина. Тем более что и сам писатель, живой, вот здесь же: в белой чалме (то ли из полотенца, то ли из осеннего шарфа), в полосатом азиатском халате, с пиалою в руках (похоже, что в ней вовсе даже и не зеленый чай…).
Ну да, несомненно, он здесь же, на фотографии, музейно умертвившейся на столе. Ведь фотография так же не нема, как и пока еще не исписанная его торопящимся почерком стопа чистой бумаги, лежащая до поры рядышком все на том же его столе. Чистой, ждущей бумаги.
Вот-вот придет и испишет.
И он действительно приходит. Но только вовсе не так, как ожидалось. Приходит мертвою гипсовою посмертною маской, упокоившейся рядом с рабочим – не работающим отныне – писательским его столом. Лежащей как раз там, где, случается, ставят корзинки для ненужных исписанных и перечеркнутых бумаг. Лежащей под какой-то домашней тряпицей, которую по моей просьбе приподняла эта старушка, по-женски заботливо встряхнув от накопившейся пыли.
– Спасибо, Рауза Якубовна, – произнес мой гид, с этих трех слов вдруг ставший для меня абсолютно неинтересным.
«Рауза Якубовна…»
Рауза Якубовна – (живая! но как же глупо звучит здесь этот мой возглас удивления!) жена Сергея Петровича Бородина. Верный его спутник по реальным азиатским и европейским путешествиям и ирреальным – по многочисленным комнатам Синего дворца Амира Темура.

…А странно, должно быть, было ей, Раузе Бородиной, всегда нежно называемой им Рауза-ханум, проходить по тем самым комнатам, где она была хозяйкой, куда набивались гости, где она любила его, целовалась с ним. А теперь получившей всего лишь возможность (но зато на каждый день), сняв тряпку, покрывающую прозрачную коробку, и приподняв последнюю, стирать пыль с лица своего мертвого мужа – с посмертной маски, лежащей в этой коробке тут же, в кабинете, у его бывшего рабочего стола.

И хотя любовь Сергея Бородина к Средней Азии затепливалась и возгоралась еще во времена его юной восторженности от увиденной Бухары, от попавших ему в руки осязаемых предметов восточной старины, собственноручно извлеченных из-под стен древнего Самарканда, вспыхнула эта любовь особым своим вечным, высоким и внутрь проникаемым огнем лишь много-много позже.
Лишь в момент встречи с юною же Раузой.
Что из того, что Восток он узнал ранее знакомства с нею, еще в 1923 году, когда «мальчишкой-первокурсником» был отправлен в творческую командировку от Центрального Музея Народоведения, когда «еще свежи были воспоминания о временах эмира», когда повсюду «это была еще старая Азия»? Что из того, что, когда осенью он вернулся в Москву, он уже был «отравлен повышенным интересом к культуре Средней Азии, историю которой и некоторые книги путешествий …прочитал еще до первой поездки»?
Отравление же Азией, как всякое серьезное отравление организма, ничуть не излечивалось отдаленностью от Москвы; так и болезнь не излечивается запрещением. Азиатский экзотический наркотик требовал очередной дозы.
И Сергей Бородин уже на следующий – 1924 – год вновь берет командировку в Среднюю Азию, туда, где археолог Василий Вяткин взялся за научные раскопки на Афрасиабе. Тот самый Вяткин, который еще в самом начале XX века теоретически – по старым книгам – определил единственно верную точку на Чупанатинских холмах под Самаркандом, где должны были остаться развалины разгромленной вечным ­невежеством толпы уникальной обсерватории ученого-темурида Улугбека.
Того самого Улугбека, чью мудрейшую голову соплеменники некогда снесли ­одним ударом кривой сабли.
Снесли во время молитвы у стоящего на коленях.

…Добрые и умные правители опаснее, чем злые и немудрые. От первых в любом государстве всегда беспокойство и смута, не годящиеся для внешней бытийной жизни. От вторых – тишина страха. Боящимися же, обретающимися в такой тишине легко управлять. Боящийся всегда благодарен, что в опасной опале кто-то другой, а не он сам.
В длинное время правления Амира Темура, во время такой же государственной тишины (впрочем, всегда дарящей и процветание), в границах его великого государства ни свои, ни чужие разбойники караванов не грабили.

«Он меня взял к себе десятником, и два сезона я работал у него, руководя двумя артелями землекопов. Разумеется, такая работа и расширила, и углубила мои занятия историей этих мест».

Страница первая

Историческая драка

В 20-30-х годах он, Бородин, хотя и назвал сам себя Амиром Саргиджаном, выбрав этот псевдовосточный псевдоним-тахаллус, чтобы еще более приблизиться к Средней Азии, все-таки еще видел любимый Восток пока лишь со стороны.
Тахаллус был.
Истинный же Восток в его творчестве оставался гостем, а не хозяином. Его еще не было. Он не зажил еще, не поселился.
Так и просуществовал Амир Саргиджан до 1941 года. Но так и остался при этом малоизвестным русским писателем, в России живущим.
Нет, конечно же остались от Саргиджана того времени и кое-какие книги. «Последняя Бухара» (1932), например, «Мастер птиц» (1934). В этих его книгах с выпукло выписанным азиатским бытом, будто занозы в живом теле, засуществовали требуемые временем колхозы, бригады, etc… Все то, что и для России-то оказалось инородным, вернее, мертворожденным, мертвородным, а уж для Средней Азии вообще черт знает какой искусственностью.
Но памятнее подобных книг сделались мифы и анекдоты о нем того времени. Вошедшие, впрочем, в иные мемуары тоже не от желания авторов-мемуаристов обязательно упомянуть Саргиджана как такового, но отраженно, при упоминании о других.
Об Осипе Мандельштаме в первую очередь.
От подобных книг Саргиджан отчасти открестится, написав такие слова:
«Жизнь была гораздо более сложной, подчас трагичной и одновременно обыденной и грубой. Все это я осознал лишь к концу тридцатых годов. Ясно мне стало и другое – к тем явлениям жизни, которые еще не прояснились, мне лучше не обращаться по целому ряду причин. Назову главнейшую: я с трудом ориентировался в современном материале».
(Добавлю от себя: мы с трудом ориентируемся в нем и до сих пор…)
От драки же с великим поэтом Мандельштамом, покуда существует поэзия и интерес к ней, ему не отделаться было ни тогда, ни сейчас особенно, поскольку в наше время интерес к писательским биографиям куда как заметнее интереса к их книгам.
Легче всего отнестись к этой драке как к забавному и будничному происшествию из веселой жизни молодых писателей. Так, очевидно, отнесся к состоявшемуся событию в то время и сам Саргиджан, и думать не думая, что заурядная драка с Осипом навсегда введет этот его псевдоним в историю литературы. С дракою свяжет, дракою же и укрепит в памяти всех последующих по-человечески любопытствующих поколений. Сделает мифом, то есть документальным событием, о котором можно говорить все что угодно. И кому угодно.
Эмма Герштейн, писательница и мемуаристка, обиженная славою своих друзей Мандельштамов и собственною своею неславою, рассказывала про случай той драки в женских сентиментальных тонах. Мол, этот самый совсем нехороший Саргиджан взял некогда в долг у мягкосердечного Осипа 75 рублей да и зажил в высокомерной своей забывчивости, и не подумывая их отдавать. А вечно не имеющий денег благородный Осип никогда не напомнил бы бессовестному коллеге об этом, если б чаша его голодного терпения не переполнилась однажды видом Саргиджана, идущего мимо окна Мандельштамов и несущего в своих руках бутылку вина и корзинку со всяческими деликатесами.
Что оставалось делать благородному Осипу? Лишь публично ославить своего лицемерного коллегу, благо шумное это дело творилось во дворе знаменитого и многооконного литераторского Дома Герцена, обретающегося на Тверском бульваре и поныне.
– Вот, молодой поэт не отдает старшему товарищу долг, а сам приглашает гостей и распивает с ними вино! – возвестил он.
Для писателей же, повысунувшихся на крики, сюжет в мемуары. Для петухом выскочившего наружу Осипа с подпрыгивающими хохолками волос на вытянутой головке – неумелая драка с наскоками всем телом на опасающегося не за себя, но за деликатесы, отбивающегося от него Саргиджана. Для Наденьки же Мандельштам, жены Осипа, быть может, впервые тогда проявившаяся возможность вслух прокричать все те слова про этих самых советских писателей, которые она много позже прокричит и в «Воспоминаниях», особенно – во «Второй книге». А заодно получить, встряв между этими интеллигентно толкающимися писателями-мужчинами, пару тычков в свою юную и небогатырскую грудь.
Но это – женский, «мандельштамовский», вариант Эммы Герштейн.
Суровый же вариант воспоминаний Николая Корнеевича Чуковского, воспоминаний о том же самом, рисует абсолютно противоположную картину. Это уже будто сам Осип Эмильевич взял взаймы у стабильно пишущего и так же стабильно получающего гонорары писателя Саргиджана какие-то там 50 рублей. И уже Саргиджану стало обидно, что уважаемый мэтр поэзии и не подумывает о возвращении долга. Тем самым хотя и оправдывает понятие о настоящем рассеянном поэте, которому на высотах своего воспарения нет дела до земной денежной суеты, но и вносит недопустимый в стране, строящей очередное «великое будущее», хаос неплатежа. А ему, Саргиджану, делает явную дырку в личном бюджете.
И это уже он, Саргиджан, идет к Мандельштамам, чтобы попытаться вернуть свое, но… этим и становится виновным перед Мандельштамами.
Далее все по общему сценарию: Саргиджан просит, Мандельштам возмущен, что его отвлекают от высокого, Наденька юною грудью отстаивает невинность Оси, получает тычки и добавляет тем самым остроты в сюжет будущих писательских мемуаров.
В истории этого денежного схлестывания двух будущих классиков (в коей я по мужской солидарности склонен стать на сторону Чуковского) при всей ее противоречивости неясности нет.
Поскольку…
Поскольку первый случай вряд ли характерен для вспыльчивого, несуразного, но – не ошибиться бы! – достаточно иной раз расчетливого поэта Мандельштама, которому наверняка, по его внутреннему самоощущению, человечество просто обязано было все прощать. В том числе и такую мелочь, как суетный денежный долг.
И поскольку во втором случае хорошо и убедительно просматривается документальная, что ли, приземленность Саргиджана, его любовь к точности, к буквальности мира, где нет места всяческим абстрактным эфемеридам, но есть красота, ее ­ощущаемость, возможность насладиться взглядом, запахом, красками, ощупыванием, ощущением предмета.
С достойной необходимостью иметь деньги, дабы получить хотя бы часть всего этого.
То есть – несомненно – именно весьма непокладистый, даже временами (сужу по воспоминаниям) весьма вздорный, мягко скажем, характер Мандельштама спровоцировал все это бестолково случившееся.
Всякий писатель уже по самой своей писательской сути – существо для окружающих мифологическое. Понятно, что и Сергей Петрович Бородин, как писатель до мозга костей, соответствует такому пониманию себя со всякой внешней стороны.
Он знал многих великих и просто литературно больших людей.
Если следовать семейному мифу, то Александр Блок, Андрей Белый, Константин Бальмонт, Николай Клюев, Сергей Клычков, Иван Бунин и Александр Куприн входили в круг знакомств интеллигентной семьи Бородиных, имеющих двадцатитысячную библиотеку и живущих в Москве у Никитских ворот.
Хотя в этом списке бок о бок сосуществуют фигуры как бы и взаимоисключающие, однако, список впечатляет…
Ну, а он сам добавил к этому еще и свой миф об исторической драке с великим поэтом Мандельштамом.
Вспоминают, что триста штук московских писателей присутствовало под председательством Алексея Толстого при Третейском суде, разбирающем неписательскую историю. Что виновным во всем был признан несчастный Мандельштам. И что этот Мандельштам мстительно потянет за собой произошедшую историю через годы и продолжит ее (опять же) интеллигентским шлепком-пощечиной уже и по графскому, по толстовскому, лицу.
Эхом, отголоском позже опишет в своих мемуарах такое ее продолжение теперь уже Анатолий Мариенгоф, впрочем, напрочь позабывший упомянуть о первопричинах…
Но все это уже будет вне биографии Саргиджана, которая очень скоро вдруг завершится.
Страница той его жизни, жизни Саргиджана, им самим же с шелестом будет перевернута. И в литературную историю твердым шагом наконец нашедшего себя маститого классика войдет расколовший скорлупу тахаллуса писатель-романист Сергей Бородин.

Страница вторая

Нумизматические забавы

Женщину иногда начинаешь любить не только за то, что она женщина. Но и за то, что за ней стоит иной собственный мир.
За Раузою маревом, миражом из горячего расплавленного стекла струилась Азия.
Он увидел свою будущую жену после окончательного переезда в эту самую Среднюю Азию.
И если прежняя его любовь к древней и солнечной азиатской земле была любовью зрителя, пусть и участвующего в происходящем на сцене спектакле, но только из-за собственного желания, а не потому, что был призван самими актерами в их собственную среду, то теперь, после знакомства с Раузой и женитьбой на этой женщине с тюркскими глазами, пухлотой красных губ и насурмленностью бровей, резко вскинутых к самым вискам, то теперь все переменилось. Рауза конкретизировала для него Азию. Ввела в его новый азиатский дом, куда он переехал по настоянию врачей, посоветовавших сухой климат, положила в его распахнутые ладони саму эту древнюю землю.
Своею восточной поступью, мягким скольжением из комнаты в комнату.
Своею смуглотою кожи и согдийским говорком, вспорхнувшим когда-то в средневековом времени, полетавшим над Хорезмом и Бухарой, над Самаркандом и Термезом, чтобы опуститься, укрепиться и обжиться здесь, среди стен ташкентского окончательного писательского жилья.

…Я был в этом доме и при жизни писателя. Встретив невысокого человека с припухшими веками, создающими эффект монгольского разреза глаз, эффект не обманчивый: по матери, Анастасии Ингалычевой, Сергей Бородин из татарского княжеского рода. По отцу же – потомственному дворянину Петру Бородину – родословная писателя нисходит в XV–XVI века, ко временам Василия Темного и Ивана Грозного, тоже, пожалуй, не без какого-нибудь тюркского подмеса. Не поручиться.
Его резкий, высокий тембр голоса скрадывался, смягчался пространством живущего вокруг дома постоянно им же, Бородиным, подсаживаемого сада.
В тот день я принес ему анкету, составленную в литературном журнале «Звезда Востока» к какому-то юбилею Максима Горького. Опрашивались тогда все серьезные здешние писатели. И все, понятно, соответственно юбилею отвечали благовоспитанно и пристойно:
– Горький меня научил…
– У Алексея Максимовича я научился…
– Максим Горький для нашей литературы – это…
Пришла очередь отвечать на требуемое и Сергею Петровичу Бородину.
Те прошлые, официальные, те несколько минут общения, в которые я был здесь, с ним, всего лишь дают мне право сказать: «Я был в этом доме при жизни писателя», но ни в коем случае не дают возможности проговорить: «Я был с ним знаком…» Увы, не случилось.
Зато подобное счастливое знакомство, пожалуй, даже и дружба, случилась у Сергея Петровича Бородина с будущим ташкентским писателем, а во времена знакомства – абитуриентом, солдатом (служил в Польше) и курсантом Анатолием Бауэром, вечным – и до сего дня – коллекционером, чье коллекционерство немало питает и напитывает страницы его нынешних книг.

Записка писателя Сергея Петровича Бородина декану восточного факультета Ташкентского Государственного университета Шаисламу Махмудовичу Шамухамедову. Август. 1964 г.:
«Дорогой Шаислам Махмудович!
Беспокою Вас просьбой, которая является не только моей личной просьбой, но и дело это общее, если вы хотите приобрести хорошего студента.
…Он коренной русский, сибиряк, хотя фамилия у него немецкая – Бауэр, Анатолий.
Я знаю его отца и всю семью, все это грамотные люди.
Я не стал бы Вас беспокоить просьбой об этом студенте, если бы не был уверен, что он будет отличником на Вашем факультете. Уже несколько лет он занимается древними арабскими надписями, сложностями старой каллиграфии, и не только занимается, но и увлекается этим.
Он часто бывает у меня с различными вопросами в этой области, хотя сам я не силен в этом.
Ему нужны знания, чтобы посвятить свою жизнь этому увлекательному делу. ­Эти знания он может получить только у Вас. Помогите ему поступить к вам, примите его, – это в интересах дела: он не случайный человек в этой области.
Крепко жму Вашу руку.
Сергей Бородин».

Еще в тот давний-давний, в тот первый его лекционный день 1922 года, Бородина, пожалуй, поразило не столько то, что можно целый час уверенно и легко говорить по латыни (ровно столько демонстративно, без перевода, проговорил Валерий Брюсов перед пораженной и ничего из его слов не понявшей аудиторией), сколько совершенно другое – его собственное, Бородина, непонимание прозвучавшего. Оказывается, как это глупо, как это недостойно интеллигентного человека: слышать и не понимать, Смотреть, но не видеть. Браться о чем-то писать и не знать того, о чем пишешь.
Отчасти он уже чувствовал необходимость преодоления этого, поступая в Москве в Высший литературно-художественный институт, организованный Брюсовым. Тогда же, когда на юных коллег по институту и на него самого в первый же день занятий с неумолимой чеканной тяжестью стали падать латинские слова, он понял это окончательно.
Одно дело – с наслаждением эстета рассматривать вырванные лопатою у раскопанного времени зазеленевшие монеты, другое – знать, кто их чеканил, выдавив на меди и серебре свой плоский профиль, кем они были завезены в далекую от места чеканки сторону и отчего навсегда уронены в землю.
В брюсовском институте он по уши втянулся в фольклористику профессора Ю. Соколовой, которая учила в воскрешенном звуке слышать исчезнувшие голоса, в написании сегодняшнего слова видеть письмена, начертанные на скрюченной бересте или на голубой сухо шелестящей самаркандской бумаге, а в черной бездне женских глаз углядеть те древние тайные чары, которые некогда точно так же повергали ниц неустрашимого Темура, как сегодня повергли его самого.
Берестяные, березовые, русские, прочтенные им, позже были увековечены в романе «Дмитрий Донской».
Голубые, шуршащие – в «Звездах над Самаркандом».
Темные бездны глаз Раузы-ханум – во всех женских образах всех поздних, его рукою написанных страниц.
Она несла в себе аристократизм восточной женщины, вовсе не похожий на открыто демонстрируемый аристократизм женщины европейской.
Нет, она не стала всего лишь красивой тенью мужа, и видимой, и присутствующей, но словно бы не существующей в отдельности от него, словно бы неосязаемой. Рауза всегда и всюду была и видимой, и присутствующей, даже как будто бы и украшающей его восточною тенью тоже являлась. Но вместе с тем она была значима и сама по себе.
И рядом с нею Сергей Петрович Бородин как бы удваивал, усиливал свою восточную ауру, тотчас начавшую возникать подле него, как только он навсегда обосновался в Ташкенте и особенно как только приступил к самому большому – двадцатилетнему – труду своей жизни, к написанию величественного, будто купола самаркандской мечети Биби-ханым, романа – «Звезды над Самаркандом».
Аналогии почти всегда смешны и документально неубедительны. Но как упустить случай и не написать, что Рауза для писателя, предельно авторитарного в своем литературном государстве, стала таким же мудрым советчиком, каким была для правителя Амира Темура, поселенного им в романе, его старшая жена – Сарой ­Мульк-ханым – тень правителя, невидимая прилюдно восточная аристократка, интеллектуальная ровня самому Амиру.
Рауза была блестящим переводчиком, знающим несколько языков, в том числе труднейших – фарси, урду. С них она переводила ему древние восточные рукописи и архивные тексты – необходимые первоисточники исторических романов, им и ею «раскопанные» и в государственных закрытых фондах, и в открытых – в исторических музеях Генуи, Венеции, Рима; в библиотеках Багдада, Стамбула и Ватикана. В частных коллекциях.
Она переводила ему и арабские надписи старинных монет, витиеватыми червячками вписанные в окружье. Монеты средневекового времени, разыскиваемые Бородиным повсюду: в антикварных магазинах, на развалах старинных азиатских городов и в пестром шуме жарких базаров – складывались в коллекцию, которая будет признана научным миром государственных музеев, но для него самого сделается реальным проводником в иные, прежние – просто человеческие – бытовые миры.
Даже и не писатель, держа в своих пальцах какую-нибудь старинную серебряную «чешуйку», способен почувствовать теплоту других пальцев, точно так же когда-то прежде державших эту ничтожную монетку. А что говорить об ощущениях писателя, о его необузданном воображении, способном впитать в себя тепло пальцев не одного лишь человека, сквозь судьбу которого она прошла, но разом тепло абсолютно всех тех тысяч людей, в кошельках, поясах, карманах и за щеками которых она пропутешествовала свой век.

Письмо автора «Звезд над Самаркандом» писателя Сергея Бородина Анатолию Бауэру из Ташкента 6 января 1965 г.:
«Дорогой Толя!
Хотя с опозданием, но от души шлю Вам наисердечнейшие новогодние поздравления и пожелания.
Очень был рад получить от Вас несколько строк, из которых понял, что вы не забываете ни друзей, ни нумизматику (хотя бы ту, которой в Вашем отсутствии продолжают заниматься Ваши друзья). Сейчас я сам еще не бываю на наших еженедельных встречах, врачи не разрешают мне много двигаться, но у меня бывает Кучеров, заходил Вас. Ив. (который в основном законсервировал свою коллекцию, хотя и не хочет сознаться в этом). Анбоев тоже, по слухам, сворачивает некоторые отделы своей коллекции, какие именно – я точно еще не знаю: меня из его коллекции интересуют преимущественно монеты России, кот(орых) у него мало, и польско-литовск(ие), которые он придерживает, т. к. сам родом из Литвы. Кучеров уступил мне горсточку ажарских монет, не весьма ценных. Только одна турецкая, большая, более интересна, хотя и не очень старая. Пополнил рубли XVIII века: Анну (5 разных), Екат(ерину) I, Петра I и II. После Вашего отъезда – рублей 10-12. Очень редких среди них нет, но есть отличной сохранности. Привел в некоторый порядок монеты Дальнего Востока. Достал довольно редкие древние японские монеты XII–XIII веков (не очень уверен в их подлинности, хотя они действительно привезены из Японии). Вот пока и все наши нумизматические новости.
Когда я лежал и мне было запрещено вставать с постели (это очень тоскливое положение), меня несколько раз навестили Ваши родители, и это было мне очень приятно, но вскоре я был огорчен болезнью Федора Васильевича. К счастью, он снова в форме, и Саида уже видела его.
Саида продолжает заниматься на факультете и не ладит с преподавательницей-арабисткой. Я не могу разобраться в их конфликте, но это мешает Саиде заниматься с тем удовольствием, с каким она обычно учится.
Ее кинематографические дела сейчас в затишье, пока идут занятия и лекции.
Рауза Якубовна и мальчики шлют Вам привет.
Буду рад получить от Вас письмецо. Знаю, что нумизматикой Вам сейчас заняться невозможно: мой племянник недавно возвратился домой после трехлетнего пребывания в тех же краях, где вы сейчас стоите на страже.
Обнимаю Вас.
Сергей Бородин.
P. S. Привет Вашим начальникам, если среди них окажутся мои читатели».

Он любил писать по ночам. Будто придворный дворцовый летописец, сидящий над голубым листом самаркандской бумаги под гранатовым деревом.
Белая пыльная жара, выжигающая все днем, ночью, будто извиняясь, обращалась в добрую прохладу и оглаживала уснувший Ташкент бархатными руками. И город с черного неба тогда освещался густым зерном серебряных звезд величиною с осенние виноградины. Деревья близкого заоконного сада замирали от удовольствия и ответно сверкали каждым своим листом, обращенным в зеленое золото.
В начале пятидесятых, когда взялся за главную книгу, он еще не жаловался на свои глаза, подводить они станут позже, он потихоньку начнет слепнуть. Ему еще писалось быстро, весело, всего лишь с трудным удовольствием, получаемым от преодоления естественной сопротивляемости слова. Трудилось воображение, трудились эти черно-зеленые монеты, с каждой из которых он был знаком и общался на ты:
«Богобоязненные мусульмане расточали свои даяния разборчиво: падало серебро – пухленькие теньги, маленькие теньгачи, прозванные «мири» – «княжескими» или «акча» – «беленькими», – падало серебро в кокосовые чаши опасных и зорких каландаров; падала медь – большие темные «фулусы», небольшие «ним-фулусы» – полушки, маленькие «пулы» – грошики, – падала со стуком медь в глубокие тыквы; обломки черствой лепешки или слова благих пожеланий доставались прохожим нищим».

Письмо автора «Звезд над Самаркандом» писателя Сергея Бородина Анатолию Бауэру из Ташкента 6 марта 1965 г.:
«Дорогой Толя!
Сегодня Рауза Якубовна и я были у Вас дома, чтобы поздравить Валентину Илларионовну с Днем победы слабого пола над сильным. Долго разговаривали, часто и много вспоминали Вас и, разумеется, подсчитывали, много ли еще придется Вам пробыть в отсутствии. Выходит, что еще много времени у Вас есть для изучения панской нумизматики. Наша нумизматика здесь мало развивается, и никаких блистательных происшествий в этой области нет. Кучеров уверяет, что у Анбоева ему больше нечего брать, что все интересное для него уже выкуплено. Анбоев действительно многое продал, накапливая средства для поездки на родину, в Литву, а этим воспользовался старик Найдис и взял очень много различного матерьялу: Россию, Восток, антику. У меня впечатление, что он накапливает в монетах определенные ценности, т. к. коллекционной системы в этих приобретениях нет. Я взял у Анбоева все, что он смог найти из «чешуек», хотя какая-то часть их, по его словам, куда-то запропастилась. Кроме Анбоева я получил «чешуйки» также и из Москвы. Теперь у меня почти полный набор копеек (серебряных) от Василия III-го до Петра I-го с единственным пропуском (нет Владислава), хотя обещают к концу этого месяца найти и Владислава. Есть и Лжедмитрий, и Василий Шуйский, и Федор Годунов! Кроме копеек есть и денга (она меньше копеечек, и на них изображался не всадник с копьем, а всадник с саблей). Такой большой заход на «чешуйки» мне пришлось сделать во избежание застоя в коллекционировании, ибо долго не было предложений ни на XVIII век, ни на другие интересующие меня монеты.
В журнале «Польша» (в январском номере за этот год) я прочитал, что с аукциона за очень крупную сумму в английских фунтах был продан польский дукат 1621 года с изображением короля Сигизмунда III – за 3.300 фунтов на нумизматическом съезде. У меня этот дукат есть! Я просил редакцию сообщить более подробно, в каком городе, ­когда был этот аукцион, кем приобретен дукат, и просил прислать его фото. Для этого редакция, вероятно, свяжет меня с каким-либо польским нумизматом. Пока они еще не ответили.
На днях получил две копеечных Павловских монеты 1798 и 1800 гг. без букв. Это большая редкость. Но подозреваю фальсификацию, т. к. эти монеты без букв, как и вся остальная медь Павла, в обращение не поступали и были новоделами. Эти же носят явные следы долговременного пребывания в обращении (большая потертость). Теперь на этой почве завязалась оживленная полемика с продавцом, в которой у меня выигрышное положение, поскольку я еще не рассчитался. Следовательно, спор носит характер чисто академический.
Более обширных известий о жизни и удачах наших коллекционеров сообщить не могу, пока не бываю на воскресных встречах под Курантами.
Рад буду узнать о Вашей жизни, о Ваших достижениях.
Крепко жму руку,
Сергей Бородин.
P. S. Рауза Якубовна, Саида и мальчики активно приветствуют Вас! Федор Вас(ильевич) сказал мне, что в своей библиотеке Вы видели «Донского», Воениздата. Какой год издания?»

Бородин помнит внешний вид любой обретенной им монеты. Он знает две ее истинные стоимости: и ту стоимость, что ей была придана в дни ее полноценной жизни, и ту, что деньга получила сейчас, пережив своих серебряно-медных современниц. Она включалась в его коллекцию, даже если Бородин и не приносил ее никогда к себе в дом, приходя пустым со своих нумизматических встреч и посиделок, не обнаружив там нужное:
«Мулло Камар достал и подержал перед глазами дервиша большую серебряную деньгу, украшенную тамгой Тимура – тремя кольцами, сдвинутыми в треугольник. За такую деньгу на базаре давали двадцать восемь ведер ячменя, за такую деньгу продавали барана».

Письмо автора «Звезд над Самаркандом» писателя Сергея Бородина Анатолию Бауэру из Ташкента 3 августа 1965 г.:
«Дорогой Толя!
Я давно Вам не писал, не обижайтесь. Мы всегда вспоминаем Вас и не теряем надежды видеть Вас как у нас дома, так и на нашем нумизматическом бульварчике, хотя никаких особых, интересных происшествий там давно уже не было. Сейчас здесь летнее затишье, жаркие дни (около 40о). Многие разъехались или отсиживаются дома. Анбоев гостит в Литве. Турчинский не показывается. Кучеров приносит для сбыта всякий хлам, хотя он недавно возвратился из Хорезма с некоторым запасом «джунаидок». Я случайно выменял на рубль 1922 г. очень редкий полтинник Петра I 1701 года. Кроме того, раздобыл талер Владислава, на котором Владислав объявлен князем Русским. Хотя эти монеты не имели хождения на Руси, их все же можно отнести к русским монетам, поместив где-то перед знаменитым рублем Алексея Михайловича. Прибавилось у меня около сотни чешуек, и среди них – тот же Владислав, Дмитрий Самозванец, Борис Годунов и кое-что более древнее. Но это все не здешние находки, а получки из Москвы и Киева. Так обстоят наши коллекционерские дела. А Вы еще не охладели к нумизматике? У нас кое-кто отошел от нумизматических дел. Например, Шпогин ликвидировал всю свою коллекцию (Она, правда, была у него невелика). ­Ее всю взял Анбоев, но не для себя. Я несколько жалею об этом, т. к. около 35 монет мне были нужны, теперь не знаю, куда их поместил Иосиф Александрович. Также Петр Иван(ович) Поляков перешел на собирание различных воинских знаков и орденов. Относится к этому сосредоточенно и серьезно, а может, начисто ликвидировал, хотя у него были неплохо собраны некоторые страны, например, Чехословакия.
Вас(илий) Иван(ович) Зыков ликвидирует все, что не относится к английской чеканке (собирает Англию и ее колонии). Я у него взял довольно редкую румынскую монету – 500 лей 1941 (Михай). И одобряю, что он, наконец, на чем-то остановился, прежде он хватался за все. У маленького узбека (помните его?) в это воскресенье появилась медная подлинная монета Ал(ексан)дра Македонского. На нее ринулся Кучеров. Не знаю, взял ли. Я антики по-прежнему не касаюсь, но Византию позднюю и средневековую Болгарию ищу.
Пишите о себе, о своих делах.
Надеюсь, они развиваются успешно. Желаю Вам, чтобы успехов у Вас было еще больше на благо нашей Родины и на радость Вашим друзьям.
Сердечно Вас обнимаю.
Сергей Бородин.
P. S. Предполагал это письмо послать Вам через Вашу маму, которая сегодня выехала к Вам (Саида ее провожала). Но Саида забыла захватить мое письмо. Поэтому отсылаю почтой».

Он и каждую монету свою любил точно так же, как женщину, то есть не только за одно то, что она – редкость. Но и за то, что за ней стоит иной, ее собственный мир. Он боролся за обладание ею, будто выходил на поединок с недостойным этой монеты, этой его женщины, похитителем. И всегда побеждал. И начинал обладать. И тогда алмазы и рубины его слов становились столь яркими и блистательными от восторга обладания, что начинали превосходить истинную стоимость восхваляемого оригинала.
А еще – насыпались столь густо и столь часто взблескивали на страницах его книги «Звезды над Самаркандом», что красоту их переставали замечать, как уже нечто само собой разумеющееся:
«…кто слышал слова дервиша со стороны, (тому) казалось, он занят набожным нескончаемым славословием Бога, – напев его звучал для всякого так привычно, что в слова этого напева уже давно никто не вникал».

Письмо автора «Звезд над Самаркандом» писателя Сергея Бородина Анатолию Бауэру из Ташкента 19 августа 1966 г.:
«Дорогой Толя!
Сейчас получил Ваше письмо. Большое спасибо за память. Очень надеюсь на Вашу помощь в отношении 100-злотовой юбилейной монеты. У нас ее, как Вы сами понимаете, достать невозможно. Говорят, даже в Польше ее ни у кого на руках нет.
За это время после Вашего отпуска я кое-что достал интересное в основном из экзотики и один любопытный рубль Анны с точками между словами, тогда как у другого рубля этого же года никаких точек нет.
Относительно «лермонтовской» монеты Вы почти правы, у Вас отличная память, столь необходимая при коллекционировании: у меня есть серебряная монета той же самой серии, у Лермонтова 5 лир, у меня 1 лира. Надписи и все остальное совпадают. Кроме того, у меня есть и медная монета той же серии – 3 чентезима. Но обе мои монеты не 1811 года, а 1810-го. Все же буду искать и пятилировик, это не очень редкая монета.
Мы по-прежнему по воскресеньям часам к 11 встречаемся у большой статуи Горького (она слетела с копыт при землетрясении). Принос невелик, но кое-что все же бывает. Я раздобыл несколько хорошей сохранности медных фельсов караханидских и даже саманидских (еще не определил). Изредка приносят хорошие русские монеты. Но очень изредка. Словом, по всем показателям, как охота в тайге: можешь и на тигра напороться, а можешь и вообще, кроме воробья, ничего не подстрелить. Но такова уж вообще участь коллекционера. А есть ли какие-нибудь удачи у Вас?
Пишите почаще.
Саида в Фергане. Возвратиться предполагает к 1 сентября. Ваше письмо отправлено ей туда.
Рауза Якубовна желает Вам славных боевых успехов.
Будьте здоровы.
Крепко обнимаю.
Сергей Бородин».

В 1973 году коллекция монет, собранная писателем Сергеем Петровичем Бородиным, получит Большую серебряную медаль на Нью-Йоркской международной нумизматической выставке.
В более широком смысле и нумизматические забавы, и (еще раньше) любопытствующие труды с археологом Василием Вяткиным на самаркандском Афрасиабе, и поездки после брюсовского института по Заонежью и Карелии в поисках сохранившегося на непорочных окраинах русского фольклора с определенного времени перестали быть мертвым грузом памяти. Нажитое таким образом обратилось в сказочную живую воду, оживляющую все произведение, весь этот многотомный, многокнижный главный его фолиант – роман «Звезды над Самаркандом»…

Страница третья

Большой-пребольшой и толстый-претолстый роман

На вопрос назойливой анкеты тридцатых годов «Какую общественную работу вы выполняете?» Михаил Шолохов ответил:
– Никакую.
На вопрос (с ожидаемым ответом) журнала «Звезда Востока» шестидесятых годов «Какое влияние оказало на вас творчество Горького?» Сергей Бородин ответил:
– Никакого.
Его Горький тоже когда-то давным-давно «слетел с копыт», как он сам о том написал в письме Бауэру, впрочем, совсем по другому случаю.
Формально Бородин был прав.
Да только дело-то оказалось куда как сложнее…
Ни Горький, ни Бородин – одинаково – не были раскрепощенными писателями. И у того, и у другого на каждом из романных героев уже в зародыше стояло клеймо правительственной приемной комиссии. При всей разности поднимаемых тем «Жизнь Клима Самгина» и «Звезды над Самаркандом» – близнецы-братья.
Ну, во-первых, такие эпопеи никогда не бывают дописаны до конца, как не бывают дописаны длинные летописи литераторствующих в средневековье монахов.
Во-вторых, все герои обоих писателей, несмотря на то что между ними века и века, все одно, как мне кажется, из одной исторической корзины – из исторической школы Покровского.
Выбраться из нее удалось, пожалуй, лишь одному Михаилу Шолохову со своим «Тихим Доном», благо общественную работу он выполнял «никакую». То есть, когда писал роман, ею не занимался. Но и то чуть-чуть позже «влез в корзинку» обратно с «Поднятой целиною» под мышкой.
Двадцать главных своих ташкентских лет (с 1950 по 1974 гг.) трудился Сергей Петрович Бородин над своим большим-пребольшим романом, над своею толстой-претолстой книгой. В 1953–1954 гг. написана первая книга – «Хромой Тимур», в 1958 году закончена книга вторая – «Костры похода», в 1971-ом закончена книга третья – «Молниеносный Баязет».
1974 год – смерть автора.
От книги четвертой – «Белый конь» – осталось четыре завершенных главы и пачка исчерканных черновиков…
Откровенной литературно-социальной заданности, насаждаемой такими, как Горький, в «Звездах над Самаркандом», не было. Этого Бородин избежал. Но дышать-то ему все-таки приходилось тем одурманивающим государственным воздухом, которым, ропща или безропотно, но дышали все. Которым он отравился точно так же, как всякий бывает отравлен своим временем.
Он упорно лепил, вылепливал своего, привычного для обманывающего времени, Тимура как жестокого и жесткого завоевателя. Он ставил его в один ряд с точно такими же завоевателями: с Александром Македонским и Наполеоном, как-то подзабыв, что здесь, на Востоке (и он не мог такого не знать), тот же Македонский вошел в поэтические легенды под именем Искандер Зулькарнайн. И что Наполеон был все-таки похоронен в национальном пантеоне Франции – Доме инвалидов.
Он не мог думать, что его Тимур – в будущем, то есть сейчас, в XXI веке, вспомнится новыми поколениями как символ государственных побед, как государственный деятель, ставший Амиром Темуром Сахибкираном.
Это всегда подозрительно, когда портрет государственного деятеля одномерен. Он может быть даже и широк, но – анфас. Однако же поверни его, и он  – в профиль – окажется всего лишь тонкою линией, отчеркнувшей ушедшее временное пространство.
Лучше уж любое черно-белое его отображение, нежели одноцветность апологии – красной ли, белой ли, коричневой ли…
Впрочем, как знать, но, быть может, это еще и для того было именно так написано, чтобы не появились позже ни апологетическая пастораль, ни злобное уничижение, не дающие объективной картины жизни великого человека средневековой древности.
Чтобы потом, позже, то есть опять же сейчас, одинаково полно и грозно, как звучали они в истории, зазвучали равно дополняющие друг друга имена: и Амира Темура, и исторически опального Тамерлана.
Да и о ком из великих было одинаково однозначное мнение?
О гениальном и в ломке, и в строительстве Петре Первом, воздвигнувшем Россию, но почти самолично рубившем непокорные лохматые головы на исщербленной плахе?
О Великой Екатерине, укрепившей империю, но не устающей от мелкой постельной любви к своим сменяющимся фаворитам?
О прославленном в лике святых страстотерпце Николае Втором, так бездарно процарствовавшем последний срок, отведенный Романовым?
Словно золотошитая одежда, прячущая под собой человеческие тела отнюдь не аполлонического сложения, подана писателем средневековая жизнь. Подана талантливейшими строками так убедительно, будто в придуманной писателем реальности его герои так же правдивы, как и сама отраженная им жизнь, отнюдь не являющаяся таковой.
Да и грешно спрашивать ее с писателя, который до мозга костей именно писатель, творчески все переосмысливающий, более того – творящий именно свой мир. Беда лишь в том, что «Звезды над Самаркандом» строились Сергеем Петровичем Бородиным в рамках того же самого, не принимаемого им, как умным человеком, социалистического реализма, того государственного пространства, которое оставалось единственным воздухом для писательского дыхания в том тоталитарном времени, в котором он (смотри выше) «с трудом ориентировался».
Социальная заданность, миновать которую художник – в данном случае именно как художник – не смог, проволоклась за ним по всем страницам романа, впрочем, так и не сумев уничтожить в Бородине истинного художника, но и не дав ему литературно взлететь. Взлететь так, чтобы роман сделался не событием одной территории, одной страны, но страны для всех, той самой, где ценится не региональное достояние, но общечеловеческое.
Как ни крути, но вся великая его эпопея «Звезды над Самаркандом», – это все-таки великолепная социальная сказка из документальной истории, убедительно подтвержденная тщательностью вкрапленных в текст предметных реалий из бородинской нумизматической коллекции.
Это текст, созданный им так же гениально, как создавали неизвестные никому мастера Индию, страну-сокровищницу времен Амира Темура. И главы романа Сергея Бородина были тоже будто «…языческие древние храмы, где со стен свисали покрывала, расшитые жемчугами и рубинами, где высились идолы, выплавленные из красного золота, а самоцветные каменья и алмазы сияли на щеках, на лбу, на ладонях, на запястьях идолов. Стены, изукрашенные каменными изваяниями птиц, зверей и нагих бесстыдниц, окаменевших в танце в одних лишь браслетах на щиколотках».
Две, а то и целых три страницы романа у писателя Сергея Бородина могут существовать в своей живой пустоте, без своих романных главных героев. Эти страницы можно вполне свободно, не нарушив ни фабулы, ни сюжета, запросто выбросить из текста книги.
Смысл ее останется. Но – уже не будет Востока.
И книга умрет.
Подробнейше описанный им Самарканд – равноправный действующий герой эпопеи. И именно он, только он, подчас придает осязательную реальность тем или иным героям, придуманно-заданным, необходимо введенным Бородиным для подталкивания, для создания движения жизни все дальше и дальше в этой толстенной книге.
Иногда он будто пишет стихи. Его проза ритмична, как вышагивание горделивого верблюда по пескам пустыни. Целые страницы его текста, будто рефреном, ­усиливаются повторением одного и того же абзацного начала, как, например, в описании просыпающегося утреннего азиатского базара:
«Открываются снизу вверх навесы убогих лавчонок, где работают и живут кустари и ремесленники всяких дел.
Открываются лавчонки кузнецов, где подмастерья и кузнецы на весь начинающийся долгий день снова вздувают огонь в узких, как кровоточащие раны, горнах.
Открываются лавчонки медников и серебряников, и розовые огоньки утра загораются на чеканных боках кувшинов, на хитрых узорах блюд, на выпуклых, как мышцы, гранях медных щитов, на серебре, изукрашенном бирюзой, на меди, где высечены деревья и крепости, на подносах, способных вместить вареного быка, и на крошечных чернильницах для узких, как кинжалы, пеналов.
Открываются мастерские седельников, где громоздятся едва просохшие от пестрых красок деревянные седла. А у соседей – колыбели, еще более пестрые и веселые. Высятся один над другим тонкорасписанные и окованные медью сундуки, от просторных свадебных и кочевых, куда уложится не один десяток одеял и добрая сотня халатов, до изукрашенных тончайшими узорами крошечных ларцов для колец, ожерелий и женских тайн.
Открываются мастерские оружейников, где мирно, как вязанки хвороста, молчаливо лежат связки мечей или копий, стоят наискосок прислоненные к стенам стопки надетых друг на друга шлемов, круглых либо граненых, стальных либо железных, а то и серебряных с чеканами по краям или с надписями золотом или чернью».
И хочется читать, и отталкивает сочиненностью неистинных событий.
Его нужно читать исключительно для наслаждения процессом чтения и не более того. Великолепность его литературных строк соответствует состоянию опьянения, дарящему первоначальный восторг. И – может оказаться – тяжелую пустоту похмелья после отрезвления.
– Для чего это написано? – риторически спрашивал у меня исторический же писатель Явдат Ильясов, юный современник Бородина. И сам себе отвечал: – Просто чтобы стало написанным.
И я верил словам тонкого знатока истории и талантливейшего писателя, каким был сам Явдат Хасанович Ильясов. Верил и точно так же думал до одного удивительного момента, когда однажды, оставив Среднюю Азию, надолго – но не навсегда – стал жить в своей любимой Сибири среди таежных лесов с вершинным мудрым покачиванием сосен, среди встречных метелей, снова и снова бросающих в мокрое застывающее лицо горсти вертящегося снега, среди крахмального хрупа под зимними ботинками голубого, солнечно искрящегося наста. И становилось до восторга весело при обретении всего этого.
И все же…
Тоска по Азии – это удивительная тоска. Это как потеря самого себя, как неощущение яви, хотя – вот она, рядом.
Думаю, точно так же чувствовал себя в разлуке с нею, со Средней Азией, и Сергей Бородин, при этом любя родную Москву, Русь изначальную из времен Димитрия Донского и Сергия Радонежского, о котором, кстати, тоже подумывал написать величественно и подробно.
Одним словом, тогда – в ностальгии – я брал первые тома «Звезд над Самаркандом» и читал, читал, читал… По глоточку, по самой малости, чтобы осталось на завтра. Так до сих пор экономят воду, прикладывая к губам теплые баклажки, где-нибудь в Каракумах.
Вчитывался – и азиатская ночь отвечала мне пением цикад, утренний рассвет – голосом воркующих горлинок. А дневной послеполуденный жар возвращался запахом набухающего в казане плова и шипением капелек жира, падающих в огонь с палочек переворачиваемого шашлыка.
И все это была книга Бородина.
Бог с ними – с содержанием и фабулой, с правильностью и неправильностью ее героев. Не этим ценна.
Просто «…это стало написанным».

Эпилог

И вот опять я в его доме, вернее, уже в музее С. П. Бородина, знаменитого исторического романиста. Дом уже не за дощатым и плотным прижизненным забором, но за решеткою, прозрачно обернувшей весь сад. Среди гранатовых же прежних деревьев.
Но сегодня я не переступаю его порога, а иду чуть дальше, в глубину двора. Где не дом, но всего лишь комнатка-квартирка в шаге от омертвевшего некогда живого здания с посмертною маской возле письменного стола.
Здесь тихо доживала себя Рауза Бородина – жена Сергея Петровича.
Все по-старушечьи обычно: баночки, бумажки, коробочки, расчески, разнособранные чашечки; устоявшийся, впрочем, почти что уже нежилой запах.
Рауза Якубовна все очень трудно слышала…
И это делало бы ее вечноповторяющейся грустной старушкой, если бы вдруг не какой-то неожиданный всплеск для всей этой затхло-тоскливой обстановки – ее едва ли не аристократическое предложение выпить чашечку кофе.
Говорила же она о главном из своих последних дел, связанных с именем и волею Сергея Бородина, говорила, внутренне как-то таясь (мало ли что еще может случиться…), но все-таки гордясь и словно бы даже отчитываясь, что выполнила волю его, им завещанное. То есть о том, что хоть сама и не смогла, но по ее просьбе это сделали другие: отвезли в Москву, в Троице-Сергиеву Лавру, книги Сергея Бородина и передали их прежнему Патриарху Московскому и всея Руси – Алексию II. Чему подтверждением – обернутый в салфеточку пакетик с пачкою фотографий, на одной из которых – выцветшей, полуцветной – и остался момент передачи книг Сергея Петровича Светлейшему Патриарху.
Чуть позже была еще и конференция, посвященная памяти Сергея Петровича Бородина, проводимая в саду его бывшего дома, где оставалось по-осеннему тепло.
Какие-то докладчики, говорящие о чем-то нужном и важном, двигались в тени листьев посаженных им деревьев. Все хорошо: научно, степенно. И только Рауза Якубовна время от времени, подавая комментарии, слегка пошатывала эту академическую картину.
А невысоко над головами сидящих – тонкие ветви, провисшие под тяжестью пыльных коричнево-красных плодов граната. И не надо было никаких докладов, чтобы оживить для себя образ писателя Сергея Бородина: весь он, вся его ярко-степенная азиатская проза, казалось, сосредоточились в этих замерших надо всеми тяжелых плодах, беременных алым соком своих сладко-восточных зерен.

Алексей
УСТИМЕНКО