Фрагменты из путевых заметок

Самолет приземлился, в открытый люк горьковато и горячо дохнуло древней пылью и розами. Было около трех ночи. Мы спускались по трапу в теплую, коричневую и очень густую темноту, пахнущую тысячелетней цивилизацией. У городов, долго стоящих на земле, запах проще понять, чем объяснить. Не просто запах пыли – но пыли, насыщенной солнцем, разогретым камнем, хлебом и еще чем-то, не имеющим аналога в чувственной памяти.
В Куйбышеве мы промокли под осенним дождем, в небе тоже было холодно. Здешняя ночь согрела за секунды. Одежда просохла, пока шли от самолета к аэровокзалу. Все сильнее ощущался аромат невидимых роз. Казалось, они росли прямо на летном поле.

Начиналась вторая половина сентября 1986 года. Ташкент был пунктом по пути на Чимган.
Разговоры о поездке начались весной. Желающих поехать поначалу было много. Решили, что лучше ехать осенью, когда много фруктов и уже не жарко. Но когда пришла осень, из тех, что собирались лететь на Чимган, осталось двое: я и мой друг Юрий, студент-политехник, который в детстве жил «неподалеку» (потом оказалось – в соседней республике).
Меня манили неизведанные земли и другие цивилизации. В те годы в поисках смутно понятной, но ускользающей завершенности ездила по стране – одна или с разными людьми, не повторяя их. И в этом была легкость.
Но в восприятии Азии не было легкости. В ней было напряжение и нечто печальное, если не сказать – трагическое.

Пару десятилетий спустя, в годы интернета, на какое-то время мне показалось, что той Азии – затягивающей и нежной – больше нет. Но позже поняла: она осталась, как и была раньше, недоступной для большинства тех, кто фотографирует ее и пишет о ней.

Утра решили дождаться в аэропорту. Забросив рюкзаки в камеру хранения, пошли искать угол для ночевки.
Вокзал казался тесным для республиканской столицы. Возможно, из-за обилия людей и духоты. Люди в невысоких залах сидели на лавочках и лежали на полу.
Узбеки, казахи и другие азиаты, а также армяне, представители общеевропейского типа, этнически нечетко выраженные. На многих была национальная одежда.
Именно люди в национальной одежде располагались прямо на каменных полах, застеленных одеждой, мешковиной и газетами.
Удивляла общая безмолвная вежливость. Несколько раз нам молча показывали, где можно сесть, переставляли багаж, освобождая место, брали на руки детей. Без внешней приветливости.

Прежде я только слышала о Средней Азии. Были нянины рассказы, рассказы друга, а еще – яркие, как россыпь звездочек в темную ночь, рассказы узбечки Нияры.
Вместе с Ниярой, золотой медалисткой, дочерью директора русской школы из Ферганы, мы поступали в куйбышевский медицинский. Нияра, умная и красивая какой-то печальной красотой, по-русски говорила не хуже меня.
Она рассказывала о Фергане и Самарканде, о том, как пахнут горы, какой бывает весной пустыня.

И вот она, Средняя Азия! Уже в аэропорту стало понятно, что рассказы не передавали ее сути, одновременно простой и сложной, как запах или цвет.
Описание Азии русским языком приблизительно. Кроме того, взгляд русского на Азию – контровой. Он всегда как бы против солнца, когда контуры наблюдаемого предмета слишком резки, но исчезают многие другие детали.

На ташкентском аэровокзале без конца ходили по залам старики с огромными горячими металлическими чайниками. В таких чайниках на вокзале подавали кипяток. Старики доставали из своих тюков маленькие круглые чайнички и заваривали чай.
На них были теплые ватные халаты или пиджаки на вате и тюбетейки, а на пожилых женщинах – длинные, до колен или ниже, теплые жилеты, надетые поверх платья.
Мужчины средних лет вели себя сдержанно, женщины, несмотря на яркую одежду и украшения, ухитрялись оставаться незаметными. Зато пожилые женщины держались так же уверенно, как и мужчины в возрасте.
Прибежал друг с сообщением, что прохладных мест в аэровокзале нет. Решили выйти на воздух. Пока выбирались из лабиринта помещений, я невольно рассматривала людей, пытаясь понять то особенное, что ощущается и присутствует постоянно во всем, и вдруг меня осенило: молчание!
Молчание – мое первое открытие в Азии. На вокзале тихо. Люди или говорили едва слышно, или молчали. И это молчание не было тягостным.
На свежем воздухе удивило безлюдье. Мы сразу оказались в темноте, нежной на ощупь и такой плотной, что запахи и звуки с трудом пробивались сквозь нее. Шары фонарей, похожие на желтые тропические плоды, таяли в черной листве.
Акация и еще какое-то дерево смыкались над двумя скамеечками, поставленными друг против друга. В кружевной листве висели большие звезды.
Мы решили устроиться на скамейках под деревьями.
Мягкая, сладкая южная ночь обволокла тело, все еще помнящее и холод неба в самолете, и запах упавшей листвы в родном городе.
Я растянулась поверх спальника на ребристой лавке, и возникло чувство, будто кто-то обнимает меня и баюкает.
Негромко звучала восточная музыка. Звенели цикады. В кустах возились птицы. Легкий ветерок выплеснул из кустов запах роз. Они пахли, как дорогое вино, налитое в глиняный кувшин. Какие-то плоды падали на асфальт со звуком, похожим на приглушенный выстрел.
Ночь была такой темной, что фонари светили будто бы сквозь черный платок. Но мотыльки все же находили их и стукались о стекла.
И по-прежнему чуть-чуть, нежно пахло пылью.
Эта черная гавань вызывала ощущение скорее провинции, чем республиканской столицы. Уже сквозь наползающий сон подумала: и почему это место называют востоком? Ведь это юг! В сознании промелькнула карта в куйбышевском аэропорту: Ташкент всего на параллель восточнее Куйбышева.

Теплый воздух, прикасающийся к коже мягкой тканью (не русский ситец, но шелк или бархат), обещал многое.
Большая, с воробья, бабочка села на скамейку рядом с моей рукой.
Я проснулась от солнца: по лицу будто бы водили горячим движущимся веером – мягко, но настойчиво. Открыла глаза и увидела над собой высокую акацию. Солнце просачивалось сквозь перистые листья.
То, что ночью показалось парой лавочек под деревьями в огромном сквере, оказалось просто парой лавочек и парой деревьев. Рядом с лавочками, на которых мы спали, стояли люди с чемоданами. Двое пожилых русских, мужчина и женщина, сидели на своих чемоданах. Вид у них был нерешительный. Друг уже сел на своей скамейке, освобождая для них место. Было около восьми утра по ташкентскому времени.
Мы умылись, забрали рюкзаки и отправились на поиски завтрака.
Дальше в памяти возникает столица: жесткая, желтая земля, множество роз, неторопливые машины, поливающие дороги, знакомые по открыткам здания Дворца Дружбы Народов, театра Навои, гостиницы «Узбекистон», лучи фонтанов в утреннем свете. И – небо оттенка земли.
Город лежал в бурой дымке, которая пахла смесью запахов муки и старого камня. К этой смеси примешивался тонкий кофейный оттенок.
Больше всего поражали розы, красные, как кровь, и красно-оранжевые, как закат, розовые, как ракушечный перламутр, абрикосовые, темно-красные. Желтые, как песок и драгоценности всех оттенков золота и солнца, кремово-желтые и цвета слоновой кости. Белые, как глазурь на пиалах, и кремово-белые. И каштаново-коричневые, почти черные, не похожие ни на что.
Они могли бы заменить собою все цветы. Одни пахли гвоздиками, другие – мускатом, третьи – жасмином, четвертые – медом. И еще мускусом, кофе, крепко заваренным чаем, южными фруктами и перцем.
Розы, которые я знала раньше, пахли иначе: крымские – солнечно и сладко, моей родины – сдержанно и свежо. В Ташкенте же даже пахнущие ванилью и персиками клумбы все же отдавали сухой, жесткой горечью.

Полагала, что знаменитое восточное гостеприимство – явление отчасти демонстративное, что-то вроде фирменной марки, которой нужно соответствовать. Но в Ташкенте мы неожиданно для себя столкнулись с неподдельным радушием. До самого отъезда я не могла привыкнуть к ощущению, что все для нас делалось с удовольствием, тепло и весело.
Нам предлагали сопровождение, кров, приятную беседу совсем незнакомые люди.
Стоило остановиться, достать карту города и склониться над ней, как к нам подходили, доброжелательно расспрашивали, чего и куда мы хотим, давали советы и рассказывали о достопримечательностях.
Чаще всего рассказывали о землетрясении и почему-то о Есенине. Есенин как-то заезжал в Ташкент ненадолго, и хотя нет у него ни одного стихотворения о Ташкенте, чем-то он пришелся ташкентцам по душе…
Пожалуй, больший смысл имел бы дом-музей Анны Ахматовой. Хотя бы из-за ее ташкентских стихов: «На этой древней сухой земле // Я снова дома… // Китайский ветер поет во мгле, // И все знакомо…» Однако ни Ахматову, ни Ходасевичей, ни Солженицына не вспоминали, хотя и жили те в Ташкенте долго, и писали о Ташкенте. Только учитель истории что-то сказал про дом, где жила Ахматова, разрушенный впоследствии землетрясением.

В Средней Азии не говорят «рынок», правильно – «базар». «Сделать базар» означает «сделать покупки».

Базар был первым местом, где я ощутила ритм Средней Азии. Хотя базар был небольшим, там продавалось много чего: фрукты, овощи, заготовки для плова, молоко, айран, какие-то белые шарики вроде брынзы в специях. Ткани, лепешки, чайники, ножи, одежда, сладости, специи. Разнообразные певчие птицы, ежики, еще какие-то зверьки.
Узбекские ковры – по темно-красному фону коричневый орнамент: ряды ­повторяющихся одинаковых фигур, кажется, восьмиугольников. Странное сочетание уютного ворса, низенького и очень плотного, и строгой геометрии. Непривычная русскому глазу комбинация цветов, со второго взгляда – неожиданно естественная: цвет вишневых ягод на фоне коры.
Тандырные ряды чудесно пахли свежим хлебом. Дешево продавали очень вкусные толстые лепешки, дороже – тонкие и хрупкие, украшенные узором.
Вкус лепешек зависит от многого: от воды, муки, климата, от печи, которая, в свою очередь, в разном климате дает разный вкус.
К слову, в узбекском языке нет словосочетания «свежий хлеб». Можно сказать «горячий хлеб». Горячую лепешку в Ташкенте можно купить всегда.
Притягивали взгляд узоры, выписанные на пиалах и касах, на керамике и фарфоре. Линии и цвета то складывались мозаикой в лепестки невиданных цветов, то распадались осколками сказочных птичьих яиц, то раскручивались такой каруселью, что голова кружилась.
Тушами висели говядина и баранина. Пахло свежим мясом.
Свежие душистые дыни, обтянутые золотистой и бронзовой растрескавшейся кожей, со звездочками солнечного света на разрезе. Сушеные и вяленые дыни с причудливо вырезанным на них орнаментом (таким же тонким, как на лепешках). Темно-вишневые яблоки, разноцветные пирамиды изюма и кураги.
Упругие персики, окутанные розово-желтым туманом собственной сладкой тающей ауры, пушистые и такие живые, что хотелось их погладить.
Облитый солнцем разноцветный виноград: зеленый, золотой, янтарный, фиолетовый, малиновый, черный, красный.
Оранжево-красная хурма, фиолетово-розовые луковицы, желто-зеленый инжир, иссиня-фиолетовые сливы, шоколадно-синие баклажаны, огненные помидоры, ароматный перламутр и атлас фруктовой мякоти…
Горячие фрукты пахли медом. Накопленное в них солнце играло изнутри, избытком неги просачивалось наружу, как бы током пронзая руку, когда берешь их.
Пряностей, как и фруктов, были горы. Перец, кинза, зира, знакомые и незнакомые сушеные и свежие травы и зернышки.
Орехи: миндаль, фисташки, грецкие, еще какие-то незнакомые – жарились в жаровнях прямо на базаре. И тоже возвышались горами или лежали в огромных, развязанных мешках.
А сладости совсем уже ни на что не походили, и их названия звучали необычно. Одно только знакомое слово – халва. Так назывались плоские, твердые светло-серые лепешки в черных зернышках какой-то пряности.
Тускло, как куски кварца, поблескивали кристаллы из прокаленного целебного сахара, который, как лекарство, пьют с горячим молоком или черным чаем при ангине.
И еще продавали пушистое белое лакомство из сахара же, муки, уксуса и бараньего жира, сахарные белки, взбитые с каким-то корнем, удерживающим пену, и какую-то белую карамель.
От ароматов и солнечных лучей казалось, что базар окружают волшебные сады. От запаха плодов мерещились птицы, поющие на деревьях удивительной красоты.

В Средней Азии профессия торговца почетна, это дело, достойное высокого ума. Пророк занимался торговлей. Узбекские цари не гнушались ею.
Плохой торговец – тот, кто продает плохой, некачественный товар явно или обманом, а также тот, кто обвешивает.
А если товар хороший, но ты купил его гораздо дороже, чем в других местах, то в этой ситуации, напротив, торговец хороший. Плохой – покупатель. Надо же было торговаться…
Продавцы – почти все мужчины – рассыпают комплименты, не выходя за грани приличия, зовут и хвалят свой товар.

Базар здорово поднял мне настроение. Я понимала, что продавцы хитрые как черти, но все равно было приятно. Хотелось покупать у этих солнечных, веселых, проворных продавцов.
Вообще, узбекский базар – город в городе. Люди, в каком-то смысле, там живут.
На узбекском базаре есть мастерские, где можно заказать инструменты, починить или купить необходимые в хозяйстве мелочи. На базар приходят, чтобы предложить свою силу для какой-нибудь работы. На базаре можно перекусить, и не только лепешкой или самсой.
Повара, как и продавцы, почти все мужчины, только еще более добродушные. Они даже не зазывали покупателей, а просто загадочно щурились в дымящихся ароматных облаках, окружающих большие казаны и мангалы.
Розами торговал худощавый красивый узбек с византийским лицом, весь в черном: в черной рубашке, черных брюках и начищенных ботинках. Он продавал дорого бархатные красные розы всех оттенков: черные, золотисто-кремовые и цвета платины.
Продавец укутывал цветы в прохладу, поливая их водой с кусочками льда. Он прикасался к своим розам тонкими сухими пальцами так осторожно, как, наверное, падающий снег касается укрываемых им предметов.
Торговец розами единственный на всем рынке не отвешивал комплименты и не сбавлял цену.

Той осенью температура в Ташкенте поднималась до сорока пяти градусов.
В Азии высокая температура переносится легче. До какого-то уровня она оставалась ласковой, как касание теплого шелка. Но потом стала невыносимо жгучей.
Это не та жара, когда тебе просто некомфортно и хочется прохлады. Нет, ты чувствуешь, что кровь сворачивается внутри сосудов и в тканях. Потом твое сознание как бы перестает существовать.
Запомнилось, что на раскаленных улицах в мареве дрожащего и вязкого от жары воздуха то и дело готовились (в тандырах, котлах и мангалах) и продавались тут же лепешки, манты, плов, шашлык и чучвара (маленькие квадратные узбекские пельмени, которые подают в остром соусе).
Дальше мы брели куда-то через жаркие дворы с шестнадцатиэтажными серыми домами. Ноги жгло сквозь подошвы кроссовок. Асфальт, мягкий от жары, пружинил под шагами. Дома излучали жестокий жар.
Во дворах никого не было. Только дети шли из школы, свеженькие, как если бы не зной стоял, а сентябрьская прохлада.

На автовокзале, откуда уходили автобусы в Чимкент, у меня случился приступ тоски.
Оставшись одна, я вдруг ощутила отсутствие большой воды рядом – не разумом, а физически, всем существом. Как звери или птицы чувствуют природное неблагополучие, заставляющее их убегать или улетать, я почувствовала пустыню и смерть за пределами города, где мы находились.
Азию можно понять, только оказавшись там.
Что возможно жить не везде, а только там, где вода. И что жизнь в тех местах, где она есть, очень постоянна.
В тот день я, конечно, еще не понимала, до какой степени Средняя Азия – страна, где невозможно или очень трудно путешествовать в случайном направлении, разве что в направлении другой воды. Что любой оазис Средней Азии – сродни тюрьме или лабиринту, по которому можно ходить бесконечно долго и искать смыслы в нем самом – но не в пространстве, его окружающем.

Гроза в пустыне

Уснув еще в Ташкенте, я проснулась в Казахстане. Мы ехали в Чимкент. Контраст между Узбекистаном и Казахстаном был невероятным. От веселого и будто бы бесконечного оазиса не осталось и следа.
В 30–50 километрах от дороги начинались предгорья Тянь-Шаня. Они были юго-восточной границей Кызылкумов.
Кызылкум – так называемая песчаная пустыня – не везде покрыта песками. Ее подвижные пески – на севере. На юго-востоке – огромные степные пространства, чередующиеся с солончаками.
Вдоль дороги на сотни метров тянулся такыр – растрескавшаяся твердая глина цвета сероватой охры: серо-бледно-коричневая с проседью выступившей соли.
Примерно так: желто-серые, желтые, желто-коричневые, коричневые, красноватые холмы, сопки, горы и равнины, похожие на русла высохших рек – представляешь себе нечто инопланетное. Ни одного дерева, ни одного зеленого пятна.
Все знают, что в пустыне на многие километры ничего не растет, или же растет что-то необычное, с особыми листьями, стволом и корнями. Тем не менее я не была готова к тому, что увижу.
Фотографии пустыни не передают ее суровости и одиночества, ощущаемые вживую слишком настойчиво и крепко.
Ты чувствуешь, что жить здесь нельзя.
Но самым странным и самым страшным оказались не пустыня, не жара, не мелькание многоугольников, на которые трещины разбивали корку тверди, а цвет неба.
Днем оно было над равнинной Средней Азией желто-бурого цвета, сумеречным от пыли. Даже пасмурное, среднеазиатское небо оставалось желтым, сгущая желтизну до черноты.
Когда я проснулась, за окнами как раз висело темное, предгрозовое черно-желтое небо. Заполненный людьми автобус молчал, а в окно со стороны моего сиденья дул ветер, стуча песчинками о стекло.
Цвет неба ассоциировался с прохладой, захотелось открыть окно.
Впереди беззвучно переговаривались двое немолодых узбеков в пиджаках и тюбетейках с резкими морщинами на шеях. Когда я стала возиться с окном, они обернулись. Один из них явно хотел что-то сказать, переводя взгляд с меня на окно и обратно.
Окно открылось. В него хлынули потоки песка.
В среднеазиатских пустынях песок раскаляется до 60˚. Летящий в образовавшийся проем, он обжигал кожу и кололся, как наждак.
Открытое окно заклинило. Песок с треском кипел на стеклах и обшивке, забираясь за ворот, лип к телу, высыхал на нем и скатывался вниз. Но хуже всего пришлось глазам: казалось, что песчинки процарапывают их насквозь.
Между тем эта глухая тьма песка даже не была песчаной бурей. Мы всего лишь попали в Среднюю Азию в то время, когда пески достигают предела сухости, становясь максимально легкими.
Тогда же появляются ветра. Они поднимают песок и несут до самого Тянь-Шаня, обтачивая скалы.
Пески Кызылкумов красноваты от примесей глины. Их еще называют эоловыми – ветровыми. Чтобы подняться в воздух, им достаточно скорости ветра 3-4 метра в секунду.
Когда энергия ветра иссякает, пески выпадают, подобно дождю. Они ложатся рябью, песчаными волнами, гребнями, барханами, засыпая по верхушку редкие деревья и вычерчивая новый рисунок барханных полей, цепочек и холмов.
В это время года меняется форма пустыни.
Усилиями нескольких человек окно, наконец, было закрыто. Никто не сказал ни слова.
Вдруг автобус остановился. Снова стало слышно, как потрескивает о стекла песок. Это оказалось запланированной технической остановкой. Вокруг не было ничего, кроме нашего автобуса, извивающейся между серо-желтых холмов асфальтовой дороги и небольшой сюрреалистической кабинки с туалетами.
По-русски это называлось бы остановкой для перекура. Но курили лишь один русский да водитель, затягивающийся как-то несерьезно.
Все стояли с подветренной стороны.
Снаружи автобус казался очень старым. Сквозь стертую краску проглядывал ­металл. Позже узнала, что так выглядели все машины, которые постоянно ездили по этим дорогам: потоки ветра и песка до основания счищают краску.
Юра показал на горы с молочными шапками снега, едва различимыми в буром мареве. Я увидела их, напрягая зрение. Но чем дольше смотрела, тем отчетливее они проступали из пыльной мути.
Совсем близко от нас в шелестящем песком воздухе вырисовался саксаул с кожей-корой, похожей на сплетение грубых шрамов. Песчаная поземка вила косички возле повисших в воздухе корней.
Весною, сказал друг, все окружающее нас мертвое пространство ковром покрывают трава и цветы.
Весна начинается в феврале. Подснежники, белые маленькие колокольчики застилают пустыню и степи до самого Чимкента, забираются в город и цветут на улицах так же запросто, как у нас в мае одуванчики.
В марте зацветают тюльпаны. На высоких сизых стеблях над скрученными низенькими листочками мерцают удлиненные чашечки с черно-фиолетовым дном, просвечивающим сквозь теплую полупрозрачную ткань цветка.
Встречаются в Кызылкумах и другие тюльпаны – фарфорово-белые ароматные кувшинчики на коротеньких ножках, похожие на старинные азиатские кувшины с узенькими горлышком и дном, но широкой средней частью. Они растут на камнях и глине. Такие белые, что их белизна ослепляет за несколько метров.
В апреле расцветают маки. Они тоже красные, но светлее и ярче красных тюльпанов. А уже в мае пустыня высыхает.

Сейчас же казалось, что земля здесь умерла много веков назад. Не получалось осознать жизнь внутри пустоты. Невозможно было представить ни нежный запах цветов в жестком от песка воздухе, ни многочисленные луковицы эфемеров в сухой глубине.
Странно, но текучая пустыня с лихорадкой песка, летящими по ветру колючими растениями и ландшафтом, меняющим форму, ощущалась явлением более устойчивым. Она походила на пропасть, бездонную и очень постоянную, как бы предназначенную для того, чтобы в ней все время что-то исчезало.

Небо между тем приобретало все более жуткий оттенок. Оно стало иссиня-буро-черное. Повеяло дождем.
Я сказала, что будет сильная гроза.
– Нет, – покачал головой водитель. – С середины мая до середины октября дождей здесь не бывает.
Я не поверила. Вот красно-желтые молнии зачиркали по темному, теперь снова черно-желтому, без синевы, небу. Глухой гром докатился до нас. Отлично видно было, что косые полосы дождя идут прямо к нам. Еще никогда в жизни так не ждала я дождя!
Водитель оказался прав: ни капли не упало на горячую землю. Небо пенилось и кипело, вода отрывалась от тучи высоко в небе, но высыхала, не долетая до земли. В небе тускло дымилась широкая полоса: на этой туманной черте дождь превращался в пар от высокой температуры земли.

Мы поехали мимо гор, приближающихся по мере того как приближался Чимкент.
Иногда нам встречались каракулевые овцы – лохматые облака с тоненькими ножками и смешными толстыми хвостами. С удлиненных горбоносых голов свисали длинные шерстяные уши.
В каждом стаде было несколько баранов с закрученными рогами и безрогие овцы с ягнятами.
«Каракуль» переводится с узбекского как «черное озеро». Так называют мех овец, хотя не все они были черные и темно-серые: в общей массе мелькали серебристые, коричневатые, белые.
Суровая родина и жестокий естественный отбор за многие века создали породу, дающую удивительной красоты меховые завитки, но приспособленную только к пустыне.
Летним днем пустыня мертва. Черепахи, змеи и вараны прячутся в песок или впадают в спячку. Только таким овцам не страшна пятидесятиградусная жара. Они находят пищу там, где погибло бы любое другое животное, и пьют воду с большим количеством соли.
Каракулевую овцу пытались переселить в благодатные условия. Но при меньшей температуре и сухости, при обилии воды, нежного корма и отсутствии необходимости пробегать в день десятки километров мех утрачивает свою прелесть.

Пустыня – сила, которую трудно описать.
Ее напор чувствуешь не только трещинами на губах, в которые попадают песчинки, не только мышцами вокруг глаз, которые через пару часов начинают болеть от того, что держишь глаза суженными. И осознаешь размах ее мощи не по количеству песка, который оказывается внутри надежно зачехленных, как тебе кажется, вещей, на линзах фотоаппарата, которым не пользуешься.
Ты понимаешь, что столкнулся с чем-то невиданным, когда начинаешь чувствовать пустыню внутри себя.
От нее невозможно избавиться. Когда ты, наконец, покидаешь ее, она остается в тебе, становясь метафорой, аллегорией. Спустя годы ты будешь думать о ней, вспоминая ощущение ее незыблемости, неподвижность подвижности, которую все время что-то уравновешивает; странную упорядоченность в ряби, гребнях, песчаных волнах и барханах, причудливыми узорами омывающих холмы.
Пустыня даже на небольшом своем отрезке напоминает космос. Бесконечность свободного пространства, в котором нет ничего лишнего, прозрачность, открытость и строгость, скупые краски наделяют все, попавшее в нее, особенной чистотой.

Чимкент

Над Чимкентом возвышались горы со снеговыми шапками, совершенно синими, словно их нарисовали слегка разведенной синькой. Нигде больше синего не было. Небо над горами закрывала желтая пыль.
И подошвы гор стирал густой желто-серый смог, поднимающийся над лежащим в низине городом. От этого казалось, что горы висят в воздухе. Город был неразличим в пыли. Я знала, что город засыпан пылью цементного и свинцового заводов, но не ожидала, что ее будет так много. Мне показалось, что мы сейчас задохнемся.
В свое время красота окрестностей, вода целебных ключей и кумыс сделали Чимкент курортом. До войны там работал всего один завод. Он обрабатывал цветочные головки особой местной полыни, из которой делали лекарство. Но к 1986 году обилие заводов, которые все тогда работали, создавало такую ситуацию, что оставалось удивляться, как можно жить, дышать и двигаться внутри мути, в которой этот город лежал.
Сгустившееся под вечер небо стало кирпично-оранжевым, как крепкий чай. Мы спускались от автовокзала к реке, к площади с остановками городских автобусов.
Дорога уходила вниз, а справа, за пустырем, росла вверх стена глиняного обрыва с глубокими пещерами. Потом глинистый обрыв скрылся за огромными ивами, обступившими полоску быстрой реки Карасу, которая, сбегая с гор, текла прямо по городу перпендикулярно дороге.
По берегам черного прозрачного потока росли мощные двухсотлетние белые ивы в четыре обхвата. Нигде больше не видела таких высоких и толстых ив. Речка шириной в пять метров рядом с ними казалась узенькой ленточкой.
Ивы, как все вокруг, покрывала белая пыль. Обрубки коротко обрезанных нижних ветвей, плотно запорошенные белым, казались гипсовыми. Несколько верхних гибких прядей спускалось так низко, что листья полоскала река. Трудно было отвести глаза от их неожиданной зеленовато-серебряной яркости, мерцающей сквозь водную зыбь.

В Средней Азии, где ты все время чувствуешь огненный аскетизм окружающей тебя пустыни, простые вещи, связанные с прохладой и водой, обретают бесконечный и мистический смысл, становятся необыкновенно привлекательными и уютными.
Одна из самых характерных особенностей Средней Азии – арыки, небольшие протоки, отводящие воду от местных равнинных или горных рек, для обозначения которых ни в русском, ни, если не ошибаюсь, в языках европейских нет слов. Арык, подобно кровеносному сосуду, несет жизнь. В Азии система орошения городов, сел, садов и полей так же сложна и эволюционно продуманна, как система сосудов в живом организме.
Человек, распоряжающийся водой, в Средней Азии, фигура очень влиятельная, хозяин окрестности.
В Узбекистане и Южном Казахстане из-за воды случались жестокие разборки, иногда даже с трагической развязкой.

Гордость Чимкента – парки с фонтанами, в которых растут даже березы и дубы, но преимущественно, конечно, местные породы: деревца желтой караганы, которая встречается в России кустарником, высокие деревья лоха с полупрозрачной серебристой кроной (у нас он также растет кустами), барбарисовые изгороди, тутовник, акации и удивительно большие тополя и ивы. Чимкент – одно из немногих мест, где встретились такие старые тополя исполинских размеров, и только там – невероятно огромные белые ивы.
Я люблю белые ивы, их гибкие ветви с узкими листьями, похожими на блики на стекле, медовые весенние сережки. На Украине впервые увидела, какими большими и раскидистыми они могут быть. Но нигде не видела таких громадных, как в Чимкенте.
Средняя чимкентская ива не ассоциировалась с нежной девушкой, склоненной к воде в водопаде собственных волос. Выглядывая из-под гигантского шатра ветвей, ее тяжело навалившийся на светлую землю ствол напоминал престарелый баобаб.
Часто несколько стволов срастались. В них можно было бы выдолбить нишу размером с палатку для нескольких человек.
Сами чимкентцы, трясущиеся над несколькими привезенными издалека дубками и березками, никогда не считались со своими уникальными ивами. Вековые деревья вырубали для строительства дома или на дрова. Уже после нашего отъезда из Чимкента самые удивительные ивы на окраине города срубил пастух: они мешали ему видеть возвращающееся в город стадо…
Городская архитектура, кроме казахских мазанок на въезде в город, почему-то совсем не запомнилась.
Зато хорошо помню, как прямо на улицах незаметные люди продавали книги русских классиков хороших изданий.
Чимкентский базар был намного больше ташкентского, но тише.
Прохладные горы арбузов и дынь лежали на земле. Жарко пахло специями, которые продавали старики в халатах. Приветливые узбеки пекли хлеб в тандырах.
Торговали на рынке узбеки и казахи, больше мужчины, реже – пожилые женщины. Мужчины-узбеки и мужчины-казахи одевались похоже: рубашки, брюки, пиджаки и тюбетейки, только на стариках-узбеках были халаты, а на стариках-казахах – обязательные кожаные сапожки, иногда – маленькая серьга в ухе.
Тем не менее узбеки и казахи узнаваемо отличались. Узбеки улыбались, зазывая: «Подходи народ – свой огород! Половина – сахар, половина – мед!» Предлагали пробовать фрукты и шутили – хотя и сдержаннее, чем в Ташкенте.
Угрюмые казахи продавали товар молча.
В центре рынка наткнулась на старика, продававшего похожие на кувшины плетеные корзины, расписные детские колыбельки и непонятные деревянные бытовые предметы.
На прилавке рядом со стариком из большой расписной деревянной ступы торчали тоже цветасто расписанные трубки разных размеров, формой похожие на курительные. Я подумала, что это какие-то особенные курительные трубки, и спросила о них старика-продавца. Он злобно посмотрел на меня и хмуро что-то буркнул, отвернувшись. Потом повернулся и убрал из-под моего носа ступу с трубочками.
Юра, нашедший меня неподалеку от этого старика, объяснил, что трубки, которые я приняла за курительные, идут в комплекте с восточными люльками для младенцев-мальчиков и выполняют функцию катетера. Расширенным концом трубочка надевается на малыша, узкий выходит в отверстие, под которым ставится горшок.
Это освобождает мать от необходимости менять пеленки.
Вечером тетя Юры достала из комода стопку фотоальбомов, обтянутых разноцветным бархатом, и стала показывать фотографии. На снимках была русская Средняя Азия: славянские города и села, столетиями существовавшие в Азии.

Узбекские тюбетейки

Во второй раз улицы Ташкента запомнились огромным костром без подробностей. Подробности для меня начинались там, где было прохладно: под крышей.
Здание автовокзала, куда приезжали автобусы из Чимкента, располагалось на холме, снизу – зал для пассажиров, наверху – ресторан и магазинчики, где продавали диковинные восточные вещи: халаты, тюбетейки, сапожки, вышитые пояса, покрывала и декоративные панно-сюзане, резные деревянные шкатулки и покрытые чеканкой металлические кувшины.
Отдел, где продавали тюбетейки, напоминал музей. Четырехгранные и круглые, плоские и конусом или куполом, высокие и низкие, большие, средние и маленькие… Бархатные, шелковые, сатиновые… Строгие черные и черно-белые, однотонные темно-зеленые и темно-синие тюбетейки; рядом – так красочно расшитые разноцветным шелком, что голова начинала кружиться.
Некоторые тюбетейки были расшиты золотом по черной ткани так плотно, что от фона оставалось несколько тонких линий, словно прочерченных острым пером с черной тушью.
Тюбетейки продавала немолодая темноволосая женщина, походившая на библиотекаря.
Насыпанные горкой, они лежали на прилавке рядом с большим круглым зеркалом, вызывая чувство чужеродности.
Непонятной и непривычной была их форма, характерная для среднеазиатского мира, в котором многое: юрты, пиалы, крыши мечетей, тюбетейки – имеет куполо­образную форму. С первых часов в Узбекистане эта полусфера воспринималась мистически, напоминая об азиатском небе и еще о чем-то большем.
Когда я все-таки дотронулась до тюбетейки, черной и нежной на ощупь, ничего особенного не произошло. Разве что женщина-продавец надела тюбетейку и подошла ко мне.
Остановившись перед зеркалом, она стала рассказывать о тюбетейках. Они бывают мужские, женские и детские. Тюбетейки не носят только пожилые женщины. В ее возрасте, добавила она, тюбетейки уже не носят.
Мужские тюбетейки строгие: черные или черно-белые, из сатина или бархата. Женские тюбетейки шьют из шелка, бархата, парчи, отделывают каймой из других тканей, вышивают шелком и бисером, украшают кисточками. Но самые красивые и нежные – детские.
Наиболее трудоемкое в изготовлении тюбетейки – вышивка. Вышивают специальные художники в небольших мастерских, возле которых иногда растут тутовые деревья с шелковичными червями: в старых мастерских сами крутят шелк и красят его кожурой граната, фисташками, цветками мальвы и другими азиатскими растениями.
Обычные тюбетейки вышивают женщины. Но чем сложнее и тоньше вышивка, тем больше вероятность, что вышивал мужчина. «Золотом» традиционно шьют мужчины: это мастерство в роду наследуется, передаваясь по мужской линии.
Орнамент на узбекской тюбетейке – своеобразный код, по которому определяется место изготовления тюбетейки (часто совпадающее с местом рождения или проживания хозяина тюбетейки), назначение, возраст и социальное положение владельца, а также – что он желает получить от жизни и от чего защититься (многие символы – обереги). След змеи оберегает от зла, птицы обещают высшую мудрость, ветки розы – мир и красоту, стебель вьюнка – богатство и жизненную силу, встречающийся чаще всего узор из перчиков – чистоту и отрешенность от всего земного.
Птица – не только символ мудрости, но и сложный древнетюркский символ человеческой души, способной одновременно существовать в разных мирах – реальном и потустороннем. Птицы на вышивках с самого начала вызывали ассоциацию с душой. Они были немного одинокими, их синева и зелень выглядели отчужденно.
Первой я примерила тюбетейку из черного шелка, вышитую черным же шелком и маленькими черными камушками. Почти невесомая, она держала форму.
Наверное, ни одна шапочка не способна изменить лицо так сильно. В нем сразу проступают восточные черты. Тюбетейка на мне походила, скорее, на шляпку без полей времен декаданса и модерна – ток, таблетку…
Следующей была темно-вишневая бархатная, расшитая золотом, которая понравилась мне с самого начала, она тоже оказалась мне к лицу и тоже напоминала 20-е годы начала века.
Захотелось купить тюбетейку, но те, что понравились, стоили очень дорого. «Золотые» – шитые тонкой позолоченной металлической нитью – были еще дороже. Предложенную продавщицей недорогую тюбетейку покупать я не стала.
Когда-то приличные замужние женщины тюбетеек не носили, хотя после рождения второго или третьего ребенка в узком женском кругу и надевали особые шапочки. А в тюбетейках ходили доступные женщины и женщины-сатанг, подражавшие мужчинам поведением и одеждой.
Про стоимость халатов и поясов, снизу доверху расшитых шелком, золотом и серебром, уже не спрашивала. Они были сказочно красивы. Как и сюзане – большие прямоугольные куски ткани, словно заштрихованные сплошь узкими стручками, жар-птицами, гранатами, васильками, маками и орнаментом. Их развешивают на стенах в домах, где почти отсутствует мебель. Яркие пятна сюзане, похожие на детские рисунки, вышиты тоненькими, как паутина, стежками.
В деревянном отделе, кроме шкатулок, продавали сундучки, футляры для книг и узбекские коротконогие столики со столешницами в форме многоугольников, за которыми, сидя на полу, пьют чай и едят.
Деревянные вещи пахли грецким орехом и чинарой. Их целиком покрывали резьба, орнамент и роспись.
Металл – узкие восточные чайники и кувшины для питьевой воды и умывания, подносы и лампы – тоже с плотными узорами орнамента, выполненного чеканкой и ажурной сквозной резьбой.
Еще были ножи со стальными лезвиями, похожими на длинные ивовые листья, и костяными рукоятками, украшенными орнаментом из гвоздиков.
Все эти предметы, выполненные с той степенью искусства, которая делает материю духом, вызывали странное чувство. Деревянные вещи, украшенные сплетениями рисунков, слишком изысканными для материала, подверженного гнили и огню, трогали, в то время как от металла с похожей росписью веяло холодом и тяжестью.

Газалкент

За столицей начались разливы Чирчика и почти сразу же – хлопковые поля.
Пространство цвета опавших листьев окружало Газалкент.
К тому времени я начала привыкать, что в Азии всё – пустыня ли, степь ли – без деталей, желтовато-бежевым фоном. Примерно пятьдесят километров такого фона – и вдруг в один миг прорисовались горы, речка, городок.
Газалкент, маленький спокойный городок, располагался в горах возле ГЭС, на синей реке Чирчик. В том районе было много названий на «Ч»: Чирчик, Чаткал, Чарвак,Чимган, чучвара, чебуреки…
Чирчик ассоциировался с легкой синей молнией; Чарвак был спокойным и широким; а на поджаренных зазубринах чебурека будто бы перекатывало язык. Надо всем монументально и звеняще возвышался Чимган.
Городок лежал у самого подножья гор, которые смыкались вокруг него, как вокруг маленького озера, и был он очень легким, чистым и невысоким. Высотных зданий совсем не встречалось.
По непривычно тонким линиям хребтов, расплетаясь и сворачиваясь, бродили клубки дымки. Горы жили своей жизнью, с облаками и метелью, и невидимое снизу синее небо отражалось в снежных вершинах. Чуть ниже облачной дымки, на высоте, где обычно парят птицы, паслись козы.
Газалкент находится выше Ташкента и отличается от него большей прохладой. Синее водохранилище мы увидели, уже отъезжая от города, но оно каким-то образом ощущалось.
В городе делали консервы из местных фруктов и овощей, обрабатывали разноцветные чимганские гранит и мрамор, и жили в нем люди разных национальностей, неконфликтно сосуществовали дома отдыха и довольно крупная тюремная зона, а в самом городке – мечеть и немецкая лютеранская церковь. Православной не помню.

В Газалкенте Азия полуоткрылась. Прежде она была видима, но как бы неосязаема. Все до этого – Ташкент, Чимкент – душа принимала с напряжением.
Газалкент для восприятия оказался легче предыдущих мест. Что-то в душе, преж­де смотревшее на Восток сощурившись, распахнулось достаточно широко для того, чтобы разглядеть и понять задним числом и прежние впечатления.
Маленький город отличался немноголюдностью. И вообще первым мы увидели верблюда.
Он стоял, запрокинув голову, на небольшом пустыре между чайханой и автовокзалом – светлый одногорбый верблюд с легкими тонкими ногами – и смотрел вглубь себя отрешенными полузакрытыми глазами. По вывернутым африканским губам, казалось, гуляла улыбка.
Огромное тяжелое животное со стокилограммовым горбом казалось легким. Длинные ноги, длинная шея, но не как у жирафа – как у лебедя или змеи. Идущий верблюд нес свою шею горизонтально и изогнуто. Он весь собирался над своими ногами в овал, его уродство становилось гармонией, он плыл над песками и сушью, как корабль или рыба, и его мех, густой и неравномерный, был уютно-неприкаянного цвета осенней трухи.
За пустырем, прямо под открытым небом одиноко дымился тусклый серый самовар, и восточный человек – худой, спокойный и печальный – ходил рядом.
Самовар был большой и четырехугольный. Позднее нам встречались настоящие восточные офтоба-самовары – плоские, с шаровидным корпусом и высоким узким горлышком, вытянутым, как у восточных кувшинов.
На другой стороне пустыря, под небольшими навесами возле чайханы, готовили чебуреки и самсу. Чебуреки жарили в большом чугунном казане над огнем в золотисто-коричневом кипящем масле. Самсу пекли в тандыре, сбрызгивая холодной водой, прежде чем налепить на горячие стенки.
Чайхана была единственной, как церковь в небольшом российском городке. Она представляла собой здание с плоской крышей и айваном. Айваны, располагавшиеся по обе стороны от входа, открывались взглядам с улицы.
В глубине крытого пространства стояли похожие на манежи приподнятые деревянные площадки на ножках, открытые с одной стороны и ограниченные с других невысокими резными балясинами. Получался как бы айван на айване. Площадки на ножках покрывал цветной войлок, поверх него лежали разноцветные полосатые коврики и стояли низенькие столики, за которыми пили чай и ели.
Стена, отделявшая галерею от остального помещения, покрыта была характерной для Азии синей неровной текстурной штукатуркой, ставшей позднее модной на Западе. На потолке – плитка с нежной голубой мозаикой.
Сводчатые окна чайханы, углубленные в ниши, украшала декоративная темно-зеленая решетка из металла.
В Газалкенте, как теперь кажется, на меня впервые подействовал узбекский орнамент. В единое целое связались Газалкент и синее – голубое – зеленое. С расстояния в несколько шагов узор кажется васильково-синим. Лабиринт, затягивающий вглубь себя: не оторвать глаз от синевы и ритма.
Может быть, синий цвет более других ассоциировался с чувством вечности? Глубокая, но скрытая энергия, без явного трепета жизни и суеты. Наверное, такая синяя мощь могла возникнуть только внутри пустыни.
Совсем близко висели в воздухе горы, отделенные от земли облаками: все те же синие горы, угасающие кверху вершины.
Негромкий азиатский выговор не раздражал. В нем, как и в музыке, звучало спокойствие на грани с печалью. Или, скорее, печаль, в которой покой.
В азиатском веселье не было покоя. В печали он был.

Бричмулла

Газалкенту предшествовала Бричмулла, показавшаяся оазисом, далеким зеленым пятном, нашедшим себе приют у подножия желтых гор.
От Ташкента до Бричмуллы сто двадцать километров по асфальтовой дороге. По европейским и российским меркам 120 километров – это близко. Но эта дорога в Азии! Она запомнилась очень длинной, невыносимо жаркой и тяжелой до гор и длинной и красивой – на подъеме.
Бричмулла лежит на конце Коксуйского хребта Западного Тянь-Шаня на высоте километра над уровнем моря, на краю чаши Чарвакского водохранилища.
Почему-то в том году водохранилище было пустым и представляло собой огромное пространство цвета охры с крошечным синим ручейком, скрывающимся в глубокой трещине на дне. Мы увидели его не сразу. Может быть, это водохранилище всегда пересыхало к осени?
Автобус, подъезжая, около часа кружил вокруг Бричмуллы. Стройные тополя, подобно высоким свечам, окружали поселок.
Слово Бричмулла (по местному Бурчмулла) многозначно. «Мулла» – исламский священник. Так же когда-то называли перевал, горный проход или ущелье. «Бурч» переводится как «башня», «угол».
Люди поселились там за сорок тысяч лет до нашей эры! Вероятно, название говорит о горном перевале, очертаниями напоминающем башню.

На остановке стояли трое веселых русских с рюкзаками: высокий худой пожилой мужчина, парень и девушка наших лет. Пожилой оказался известным в России ташкентским художником, а наши ровесники – московскими студентами.
Я спросила, как удобнее дойти до ближней горы, на которой лежал снег. Это их развеселило. Посмеявшись, они предложили нам приехать зимой и пойти с ними в горы вверх по течению реки Кок-су.
Выяснилось, что Кок-су – тот самый ручеек в трещине на дне водохранилища, тоненькая синяя змейка. Нам рассказали, что это знаменитая своей красотой горная река.
Договорились идти вместе. Решили, что новые знакомые подождут нас на первом же привале, а мы выйдем вечером, после того как отдадим посылку.
Все было непривычно. Домики цвета земли из самодельного пополам с соломой кирпича. Маленькие, странные, они казались частью скал. Растительность тоже удивляла: вместо тополей, берез, кленов – орешины, персиковые деревья… Искомая школа представляла собой два хлевчика: один – для учеников, другой – для директора.
Тополя там росли не обычные – широколистные и раскидистые, а пирамидальные – высокие и очень узкие, каждый можно было нарисовать одной линией.
Мост через водохранилище показался бесконечным, а потом мы еще поднимались вверх по горе. Поселок отличался необыкновенной красотой: небольшие домики тонули в садах, и горы вокруг тоже были очень живописны. Но жара стирала эмоции, как ластик карандашный рисунок.
Три снежных хребта окружают Бричмуллу вместе с чашей водохранилища. Температура даже летом не поднимается выше тридцати. Но в ту осень в Ташкенте доходило до сорока пяти в тени, водохранилище пересохло.
Запомнилось, как уличную тропу, по которой мы поднимались, ковром устилали грецкие орехи – созревшие, в мягкой сморщенной оболочке поверх костяной скорлупы. Дорожка шла мимо забора, за которым была целая ореховая роща.
Орешины – высокие, раскидистые деревья с серыми стволами – нависали над дорогой, источая вяжущий и бодрящий аромат.
Запомнились козы, лежащие в самых неожиданных местах – на заборах и уступах домов, будто специально для них слепленных прямо поперек дороги. Они отлично вписывались в пейзаж с горами и извилистыми узкими улицами. Когда мы проходили мимо, козы хитро смотрели на нас черно-желтыми глазами.
На порог школы высыпали смуглые черноглазые дети, которые решили, что мы их новые учителя, и так нам обрадовались, что смутили этим.
Несколько мальчиков пошли провожать нас к Римме Евгеньевне. По дороге они рассказали, что географию и историю у них преподает учитель химии, а математику и физику – Римма Евгеньевна, хотя вообще-то она учитель литературы и русского. К слову, дети (впрочем, как все в поселке) на удивление правильно говорили по-русски.
Дом Риммы Евгеньевны, глинобитный, но, в отличие от других, оштукатуренный белым, располагался в саду на склоне горы. Он был чуть больше школы.
Прохладный сад показался нам кусочком рая. В маленьком дворике рос старый узловатый виноград. Он прижимался плетьми к дому. В солнечных пятнах черные виноградины светились изнутри темным и густым винно-красным цветом, как гранатовые камни. Из-за дома выглядывал персик с мягкими шарами плодов.
Римма Евгеньевна, встретившая нас сдержанно, оказалась хрупкой женщиной со строгим и тонким лицом, напоминающим лица с икон..
В первую очередь она напоила нас обжигающим зеленым чаем. После него стало легче.
До сих пор помню, как из мутного тумана проступали предметы и детали: маленький фарфоровый чайник с круглой крышечкой, прохлада беленой стены за креслом, где я сидела, солнечные блики за окнами, льнущие к стеклам плоды.
На маленьком круглом столе, покрытом вишневой скатертью с бахромой, – деревянная шкатулка с резным узором, узкий металлический кувшин. На белой стене – вышитая картина: сказочные цветы с лепестками разных оттенков, но с преобладанием красного.
Мы пили чай и ели спелые розовый, черный и золотой виноград и крупные бархатистые персики из сада Риммы Евгеньевны.
В посылке, которую мы привезли, обнаружились письмо и маленький флакон старых дешевых духов, что-то вроде «Белого ландыша». Я почувствовала неловкость, что мы везли такую ерунду, но Римма Евгеньевна обрадовалась подарку.
В Узбекистан Римма Евгеньевна приехала по распределению, которое выпросила сама, привлеченная азиатской романтикой и туркестанскими картинами Верещагина, в Бричмуллу попала случайно, осталась здесь, в зеленом поселке с живописно изогнутыми улицами: с древности дома строили вдоль горбатых горных тропинок, сохраняя первоначальный рисунок склона.
Весной горы возле села покрываются бархатной зеленью и маками с тонкими, как крылышки бабочек, лепестками.
В горах много озер и рек: их холодная чистая вода прозрачнее горного воздуха. Просвечивающие насквозь ярко-голубые, синие и сине-зеленые от минералов водоемы похожи на драгоценные камни.
Темно-синяя Кок-су богата бирюзой и золотом. До недавних пор золото добывали шерстяными коврами, насыпая на опущенный в воду ковер прибрежный песок. Вода уносила песчинки, а золотые чешуйки застревали в ворсинках ковра.
Римма Евгеньевна пробовала уехать из Бричмуллы, но начинала тосковать по горам, пахнущим можжевельником и травами, по ущельям с высокими, нависающими над водой берегами, шуму синей воды у плотины за Бричмуллой, теплу и здешним людям.
Когда-то она с трудом привыкала к местным контрастам: пустыня и сад, бесцветная оболочка и внутренняя яркость домов.
В России она с удивлением обнаружила, что именно этого – контрастов и не тотчас открывающейся яркости – ей не хватает. Весной же здесь так хорошо, что этого стоит ждать целый год.
Она рассказала еще об одном человеке из России, приехавшем в Бричмуллу уже сорокалетним, который тоже, тоскуя по России, дважды уезжал и дважды возвращался. И каждый раз, возвращаясь, привозил с собою саженцы берез. Со второго раза саженцы прижились. С тех пор уже пятнадцать лет он никуда не уезжает.
В начале вечера пришла соседка Риммы Евгеньевны – гибкая застенчивая девушка-таджичка в нарядном национальном костюме. Она принесла наполненную сладостями пиалу.
Соседка, как позже объяснила Римма Евгеньевна, что-то брала у нее в этой пиале (здесь часто берут взаймы у соседей хлеб, соль или горсть риса), а возвращать посуду принято наполненной своим (не обязательно тем, что занимал). В данном случае это было какое-то особенное восточное лакомство с орехами и медом: все уже знали, что к директору русской школы приехали гости.
Оказалось, эта девушка – художница-вышивальщица. Вышивать умеют все таджикские и узбекские женщины с детского возраста, но она – особая вышивальщица, не только знающая традиционные орнаменты, но и умеющая создавать новые композиции.
Калым за искусницу очень большой, хотя такая жена обычаями освобождается не только от домашних обязанностей, но даже от воспитания детей. Ее единственным делом становится вышивание.
Сюзане в комнате Риммы Евгеньевны было ее работы.
Когда девушка ушла, Римма Евгеньева сказала, что не отпустит нас: уже поздно, ночью в горы идти опасно.
Посидев немного в дворике, я вышла на улицу и спустилась вниз, к Кок-су.
Несмотря на конец сентября в Бричмулле продолжалось настоящее жаркое лето. Всё, кроме высохшей на склонах травы, было зеленым. Только березки, прижавшиеся друг к другу в саду русского человека, выделялись оранжево-желтым облаком, продолжая жить в российском времени.
Я вышла на покрытый сухими травами обрыв, который становился берегом, когда водохранилище наполнялось водой. Теперь же он был просто местом, откуда открывался вид на пустую чашу, горы на противоположном берегу, мост, корабль у моста и трещину с полоской темно-синей воды.
Я села на теплую, каменно твердую бледную землю и вдруг почувствовала необъяснимо сильную тоску. Если бы меня спросили, нравится ли мне здесь, я бы ответила утвердительно! Здешняя красота превосходила живописные пейзажи Крыма, Кавказа, Прибалтики, Молдавии, Урала, Алтая, Восточной и Западной Сибири, где я бывала до и после. Вместе с тем я ощущала собственную чужеродность окружающему. Чувство это вскоре прошло. Но я запомнила его.
У Пришвина потом читала, что в Средней Азии у него появлялось чувство «тесноты».
Я не понимала, почему чувство тесноты окончательно сформировалось именно там, в прекрасной Бричмулле. Что-то невидимой преградой перекрывало простор. Я определила тогда это так: та земля создана другим Богом и не для меня.
Я сидела на обрыве, пока синяя вода Кок-су не почернела. На горы опустилась ночь.

Я не смогла полюбить Азию так, как Римма Евгеньевна, хотя долго помнила ее сухой пряный аромат, башни, вознесенные к небу как молитва, города и окруженную пустынями прохладу.
Римма Евгеньевна относилась к Востоку, должно быть, как Борис Лапин или Николай и Елена Рерихи, – погружаясь глубоко внутрь, но не растворяясь в нем и ведя с ним постоянный внутренний диалог. Важно, что при общем настрое на Азию, вплотную она познакомилась с ней в зрелом возрасте, и на ее оценку не влияли детские воспоминания и привязанности, как это бывает.
Жить, полагала Римма Евгеньевна, на Востоке возможно, если понимать главный его секрет, его закон и основное правило: правило скрытого сокровища. Вся восточная эстетика построена на этом принципе.
Паранджа! Здесь скрывают все, что любят. Здесь прилично быть холодным на людях с близкими, и о самом дорогом говорить сдержанно.
Запрет на изображение людей и животных веками развивал символы: каллиграфию, орнамент. Стены мечетей, жилых домов, ковры, одежда, посуда украшены строками священных текстов. Культура ислама – слово. Однако и само слово – это паранджа, скрывающая смысл от непосвященных…
Самое ценное на Востоке – женщина, и прежде всего – мать. Ничто другое мусульмане не охраняют так, как своих женщин… Открытое лицо – вызов. Мужчины не прячут лиц. Мужчину можно убить. Женщину – нет.
Годы спустя читала у одного востоковеда, что более всего Восток и Запад отличаются отношением к Создателю: у Запада в основе лежит мужское соперничество с Богом, у Востока – женственное слияние с Ним. Что-то похожее говорила Римма Евгеньевна про мир, в котором жила в Бричмулле.
В тот вечер мы услышали от нее много интересного. Все, о чем она рассказывала, объединялось неким общим смыслом, но осталось в памяти штрихами, кусочками мозаики.
Что не все просто с угнетенной женщиной Востока: за подчеркнутой патриархальностью среднеазиатских семей нередко скрыт матриархат…
Что черный чай здесь тоже пьют, но заваривают его с медом и горошинами черного перца, добавляя иногда молоко.
Что «сезам» (О, знакомое «Сезам, откройся»!) – название одного из сортов конопли, которую здесь употребляют…
Что Иисуса здесь тоже почитают, но не как Господа, а как Пророка, воскресителя мертвых.
Что герой здешних сказок (и не только сказок) – не Иванушка-дурачок, а ловкий плут Ходжа Насреддин.

Не было и девяти, но в осенних горах уже стояла глубокая ночь.
Она пахла селом: теплой землей, незнакомыми растениями, спелыми фруктами, хлебом, животными и дымом печей: топили высохшей смесью коровьего навоза и соломы.
Огромные звезды низко висели над землей. Вернее, они наполняли пространство и низко, и выше, и бесконечно высоко. Миллиарды ослепительных звезд и созвездий! Яркая полоса Млечного Пути опоясывала небо. В наших краях он бледен, а там был белым и насыщенным, как распыленные сливки. Вдоль него горел вытянутый звездный крест.
Созвездия обрывались очертаниями гор. Даже в темноте, только по рисунку звезд, угадывалось, что горы острые и твердые.
Звездный свет трепетал и пульсировал в черных деревьях. Река Млечного Пути текла между листьями, и другие звездные реки, струйки, ручейки, сгустки и облака созвездий, прозрачные и густые, висели везде, отражаясь в воде, налитой в ведра и ковши.
И у нас в ясную темную ночь за городом, приглядевшись, можно рассмотреть звездный свет в водоемах. Но в горах, чтобы увидеть звездные отражения, не нужно вглядываться. Они, как светляки, горели по всему саду…
Звезды с неба, пробиваясь сквозь листву, волновали и тревожили. В них было что-то прекрасное, но почти безумное: будто зрачки смотрели в зрачки. Их отражения светились ярко, но мягко и спокойно. Верхние и нижние звезды отличались, как отличаются крик и молчание.
Я долго стояла в неподвижном воздухе сада, пахнущем зеленью и камнем, окруженная этим отраженным светом, и думала, что люди, живущие в селе, видят такое каждую ночь, и звезды отражаются в их сознании. Казалось, что эти люди должны знать о жизни что-то такое, чего не знаем мы.

Татьяна
Гоголевич

Саҳифа 112 марта ўқилган.