И шепчут деревья поспешные песни свои…

Поэзия

 

 

Чемодан, приготовленный к бегству, набит стихами.%d0%be%d1%81%d0%b0%d0%b4%d1%87%d0%b5%d0%bd%d0%ba%d0%be
Время, залитое в человека по самое темя,
сквозь неприметные трещинки утекает.
Вместо него втекают вечные темы.

Племя, несущее бремя – знание или знамя,
веснами или снами, с нами или не с нами,
из безымянной могилы или из звездного крошева,
из-за стального кружева, из-под всего, что прожито…

Прошлое, припорошенное вялыми «не положено»,
выжжено и нехожено – заново расцвело.
Новое, полыхающее до озноба, до дрожи,
даже если положено заживо под стекло.

Тянется к человеку, в руки его, в тепло
книжной тяжелой плотью, сладким сухим плодом.
Белых страниц угодья, буквы на белом бродят,
строят просторный дом.

А человек построит дом из того, что взял:
шороха крови, обжитых тенями чужих зеркал,
солнечных дней нечаянных, собранных по складам,
следа почти случайного. Дара – поскольку дан.

И, уходя из дома, он возьмет чемодан.

* * *

Когда ксилографический январь
сменяется весенней акварелью,
то календарь читаешь, как букварь –
каких-то вечных истин повторенье.

Помоешь рамы, выйдешь без зонта
под серый холст нетронутый небесный –
и вдруг увидишь, что висишь над бездной,
как запятая на краю листа.

* * *

Потому судьба жестока с теми,
чьи слова – живое вещество,
что они оправдывают время.
Даже обвинением его.

Им дано и в тюрьмах, и в парадах,
в казни новой, лжи очередной
разглядеть единственную правду –
божий вздох, летящий над страной.

В их руках дозволенные темы
крошатся – но из сухой пыли
вырастают дивные растенья,
плачущие голосом земли.

И за это лишь одна свобода
в выбранной бессменно их судьбе:
говорить от имени народа.
О стране. О веке. О себе.

* * *

Вот над землей натянута вода:
весенний ливень.
Гудят от напряженья провода
небесных линий.

И каждая тугая вертикаль
живет секунду,
но капли продолжают возникать –
зачем? откуда?

Какие-то летят из высоты
слова, приветы.
Кивают им примятые цветы
с дрожащих веток.

Прислушиваясь к лепету, найдешь
одну примету:
о мертвых говорит осенний дождь,
о жизни – этот.

И плещет, и щебечет, и летит
домам на плечи,
как будто город подключен к сети
живых наречий.

* * *

Мой город беззащитный, безъязыкий,
все горше я тебя не узнаю.
Ты с будущим столкнулся – и на стыке
я потеряла улицу мою.

Вот так, Ташкент, прощаться начинаем.
Мучительно, бессильно забывай,
как тенью выстилали зной чинары,
качались тополя, звенел трамвай.

Увозят и увозят, не жалея,
древесные тела грузовики –
и люди ждут, покорны, как деревья,
чуть ниже по течению реки…

И провода над рельсами провисли,
сплетаясь неразборчиво в строку
оборванной, незавершенной мыслью,
понятной только ангелам вверху.

* * *

Что-то такое летящее, кружевное,
что-то воздушное, но все равно земное
кружится, вьюжится, плещется надо мною –
это цветут деревья, вскипает город.
Наземь летят белоснежные многоточья,
словно молочные капли, лунные клочья.
Вечности легкий почерк – но в этом прочность.
Крепость, что даже граниту придется впору.

Это обманно-беспомощное круженье –
жизнь в бесконечном горении и движеньи.
Яростной силой гудящее напряженье,
жил натяженье, сходящее в хищный корень.
Та же тугая пружина зажата в семя –
даже под слоем асфальта рвануться всеми
силами вверх, в ослепительное цветенье.
Каждый росток, как последний солдат, упорен.

Камень с пути сдвигая, вгрызаясь в глину,
корнем ведя по строке этой книги длинной,
из-под сырых страниц, сквозь разлом – лавина
радостной зелени, твердой древесной плоти.
А на виду – только облачный пух цветочный,
полупрозрачный и призрачный пряной ночью.
Ветром стираемый вечности легкий почерк.
Жизнь за спиною встала, а смерть – напротив.

* * *

С оглядкой на то поколенье, что было до нас,
и смутной виной оттого, что мы слишком другие…
Не страх быть собой и тем более не ностальгия:
ведь общее что-то сквозит в выражении глаз.

Поскольку родство не в крови и вообще – не в крови,
а дело любви, если правильно я понимаю,
а ветер гуляет по кронам и ветки ломает,
и шепчут деревья поспешные песни свои…

Но с точностью зная, какое сегодня число,
привыкший к просторным, прочерченным солнцем пейзажам,
увидит ли странник: здесь дерево прежде росло.
И срублено было, и шрам на земле уже зажил.
И годы прошли, как покинула векша дупло.

Наш странник, мы уголь, и пепел, и черная сажа.
Стоишь ли ты в будущем, где от молчанья бело?

* * *

Вот маленькое облако лепечет
на солнечном, на птичьем языке.
Как жаль, что мне с земли ответить нечем
той музыке, той азбуке, той речи;
что век свинцовых литер быстротечен,
а горсть песка, зажатая в руке,

течет сквозь пальцы. Дни наперечет,
и что-то изменяется в пейзаже,
и солнце ослепляет и печет,
но ветерок подхватит – и с высот
гляди: внизу прекрасный сад насажен
и золото мелодии цветет.

* * *

Если глянуть с небосвода –
на земле и жуть, и мрак.
У поэта есть работа:
говорить, что всё не так.

Как бы тут ни громоздились
золотые города.
Ни на Марсе, ни в России,
ни на время, никогда.

Свечка светит, ходят тени,
все кривы и коротки.
У поэта есть сомненья.
У поэта есть стихи.

Он идёт несмелым шагом
и на палец крутит нить.
Каждый новый век расшатан
так, что не восстановить.

Он не справится с починкой.
Он вообще не для того.
У него одна причина:
чувство странности всего.

Ни за что он не в ответе,
этот странник и простак.
Все дела его на свете –
повторять, что всё не так.

По заслугам и награда.
Вы-то думали, легко
говорить среди распада,
мора, глада, града, ада,
что бывает – так, как надо.
Просто очень далеко.

Вика  Осадченко